Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лес подступал к реке все ближе, находить место для ночевки на берегу становилось все труднее{411}. Запасы еды истощались, для питья путешественники процеживали через несколько слоев ткани зловонную речную воду{412}. Питаться приходилось рыбой, черепаховыми яйцами, иногда доводилось лакомиться фруктами, а также копчеными муравьями, запеченными в муке кассавы, – отец Сеа хвалил это блюдо как превосходный муравьиный паштет. Когда добыть еду не удавалось, приходилось довольствоваться маленькими порциями сухого какао-порошка. Три недели они гребли по Ориноко на юг, потом еще две недели по ее притокам вдоль реки Атабапо и Рио-Негро. В самой южной точке своей речной экспедиции, когда припасов уже почти совсем не осталось, они нашли огромные орехи с питательными семенами внутри. Это был замечательный бразильский орех, который Гумбольдт впоследствии привез в Европу{413}.
Несмотря на нехватку еды, растительность вокруг поражала обилием. На каждом шагу в глаза бросалось что-то ранее невиданное. Но сбор растений часто приносил разочарование. То, что можно было поднять из-под ног, было жалкой безделицей по сравнению с огромными цветами, качавшимися в кронах, – до обидного близкими, но недосягаемыми{414}. То, чем все же удавалось завладеть, часто разлагалось у них на глазах от влажности. Бонплан лишился почти всех образцов, которые он с таким трудом высушил в hornitos. Они слышали голоса невидимых птиц и зверей, о поимке которых не приходилось даже мечтать. Даже описать эти виды часто не удавалось. Гумбольдт опасался, что европейские ученые будут разочарованы. Он писал в дневнике, что очень сожалеет о том, что обезьяны не открывают рты при виде проплывающего мимо каноэ и не позволяют «посчитать их зубы»{415}.
Гумбольдта интересовало все: растения, животные, минералы и вода. Как знаток вин пробует разные сорта, так он пробовал на вкус воду разных рек. Воде Ориноко, отмечал он, присущ неповторимый, особенно тошнотворный вкус, тогда как вода реки Апуре имеет разный вкус в разных местах, а в реке Атабапо вода вообще «вкусная»{416}. Он наблюдал за звездами, описывал пейзаж, проявлял любопытство к обычаям туземцев, попадавшихся им на пути, и постоянно стремился узнать о них как можно больше. Он был в восторге от их поклонения природе и считал их «превосходными географами», потому что они умудрялись не заблудиться даже в самых густых джунглях{417}. Таких изощренных наблюдателей природы, как они, ему встречать еще не доводилось. Они знали каждую былинку и каждого зверька в джунглях, умели различать деревья по вкусу коры; сам Гумбольдт попытался сделать то же самое, но с треском провалился. Для него кора всех пятнадцати деревьев, которые он отобрал для пробы, имела одинаковый вкус.
В отличие от большинства европейцев Гумбольдт не считал туземцев варварами; наоборот, он искренне пытался вникнуть в их культуру, верования, наречия{418}. Он говорил, наоборот, о «варварстве цивилизованного человека», когда видел, как обращаются с местными племенами колонисты и миссионеры{419}. Он привез с собой в Европу совершенно новое описание так называемых дикарей.
Удручен он бывал только тогда, когда индейцы не давали ответов на его многочисленные вопросы, которые приходилось задавать через целую цепочку переводчиков: один туземный язык нужно было перевести на другой, потом еще на какой-то, пока вопрос не попадал к тому, кто знал как этот язык, так и испанский. Смысл при переводе нередко терялся, и индейцы в ответ только улыбались и утвердительно кивали. Гумбольдту требовалось совсем другое, и он обвинял своих собеседников в «дерзком безразличии»{420}, хотя допускал, что «наши вопросы могут их утомлять». Членам этих племенных обществ, говорил Гумбольдт, европейцы наверняка казались всегда спешащими и «одержимыми дьяволом»{421}.
Однажды ночью был сильный ливень, Гумбольдт лежал в своем гамаке, растянутом между стволами пальм в зарослях; лианы и ползучие растения смыкались, образуя защитный купол над ним. Он смотрел вверх на подобие естественной шпалеры, украшенной длинными свисающими оранжевыми цветами геликоний и других цветов необычной формы. Разведенный в лагере костер озарял этот природный купол, отблески языков пламени взбирались по стволам пальм на высоту шестидесяти футов. Цветы качались туда-обратно, вспыхивая в мерцающем свете, в то время как белый дым струился к невидимому за толщей листвы небу. Это была чарующая красота, сказал Гумбольдт{422}.
Он описал водопады Ориноко, которые были «освещены лучами заходящего солнца», как если бы река состояла из туманного полога, «развешанного над ее руслом»{423}. Не переставая все измерять и записывать, Гумбольдт писал и о «возникающих и исчезающих над большими порогами» многоцветных радугах, и о луне, «окруженной цветными кольцами». Позже он восторгался темной речной поверхностью, днем отражавшей, как совершенное зеркало, отягощенные цветами растения на берегу, а ночью замирал от красоты южных созвездий. Ни один ученый до него так не относился к природе. «То, что обращается к душе, – писал Гумбольдт, – не поддается измерению»{424}. Ему природа представлялась не механической системой, а захватывающим новым миром, полным чудес. Взирая на Южную Америку глазами Гёте, Гумбольдт приходил в восторг.
Новости, что он узнал у миссионеров, которых встречал в пути, радовали меньше: выходило, что о Касикьяре как о реке, связывающей Амазонку и Ориноко, знали в этих краях уже не один десяток лет. Гумбольдту оставалось только нанести на карту особенности реки. 11 мая 1800 г. путешественники добрались наконец до устья Касикьяре{425}. Воздух здесь был настолько влажным, что нельзя было разглядеть ни звезд, ни даже солнца, а без них невозможно было определить географические координаты, без которых его карта получалась неточной. Но потом проводник-индеец пообещал, что небо очистится, и они двинулись дальше на северо-восток. Ночами они пытались уснуть в гамаках на берегу, но отдохнуть было почти невозможно. В одну из ночей им помешали орды муравьев, облепившие веревки гамаков; в другие их истязали москиты.