Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воровал последние пять лет, каждый день на Тошкиных глазах балуя, лаская голосом ту, которая ему не принадлежала.
Кровь застучала в висках, и бешенство, которое из года в год забивал куда-то вглубь, туда, где оно лишь тихонько булькало, шипело, как кипяток в адовых котлах, вышло наружу.
Страшен он был в тот миг.
– Ах ты паскуда! – в один миг закричал, подскочил к Таське, намотал на кулак растрепанные косы, с силой потянул на себя так, что пришлось ей откинуться назад, навстречу гневному мужу. – Паскуда, ненавижу!
Он думал еще, что делать с неверной женой, весь отдавшись сладкому чувству мести. Таська не просила о пощаде, не умоляла, она покорно выгибала шею, шла ему навстречу, хотя, высокая, крепкая, могла бы откинуть худосочного мужа, как корова шелудивого пса.
– Сын, ты чего ж делаешь? Оставь ее! – подал голос Георгий.
Тошка вспомнил, что Таська совершала грех не одна, вспомнил про второго виновника мук своих и отпустил косу. Георгий Заяц натянул портки, завязал гашник[57], и руки его тряслись.
– Снохач – так тебя звать надо!
Таська отползла в угол, к люльке, где ворочался и кряхтел грудничок.
– Тошка, угомонись! Угомонись! – Георгий не успел договорить.
Удар. Еще и еще!
Тошкин кулак рассек и так изувеченную губу. Вместо того чтобы закрываться или ответить, Георгий стоял и глядел на мучителя. Новый удар не заставил себя ждать, нос хрустнул… Тошка рубанул в живот, мягкий, безвольный. Он повторял: «Снохач», ждал ответа, а отец только закрывался крупными своими руками и больше ничего не объяснял. Таська завыла в голос, за ней последовал писклявый Мефодька.
– Брат, ты чего? Брат? – повторял Зайчонок. Тошка остановил руку, занесенную для удара, поглядел на отца, чье лицо, обезображенное, залитое кровью, казалось ему незнакомым, на Таську…
Он и сам хотел бы сейчас завыть вместе с женой, вместе с ребенком, которого не считал своим сыном… Как просто было бы сейчас поплакать, как в детстве, найти утешение…
Нога его продолжала свое бессовестное, безумное движение.
Пинок в мягкий живот, по спине… Получи, снохач! Пинок – Георгий отлетел к стенке, и голова его встретилась с краем сундука, что подбит железом.
Отец лежал без движения, вокруг него расплывалось красное марево. Убил? Отца убил? Да что же такое? Да может ли быть такое? Тошка хлюпнул носом, пробормотал: «Ну все!» – и выскочил из дому.
2. Добрые подруги
Аксинья со стоном вытянулась на перине. Грешна: весной перетрясла все тюфяки, соломенники и перины в доме, не поленилась, добавила пуха под свои бока. Позаботилась о Нютке, о Строганове, о Лукаше и ее семейном ложе. Давно приметила, что на туго набитой перине слаще спится. Волк из снов давно к ней не приходил.
Впрочем, и днем знахарка не находила покоя: сердце томилось, сжималось от неясного, смутного, но назойливого ощущения. Ежедневные хлопоты отгоняли его: как начиналась с утра маета – уборка, стряпня, хворобы, детские жалобы, множество мелочей требовали ее постоянного внимания. Еремеевна облегчала Аксиньино бремя как могла. Ее проворные внучки скребли, чистили, мыли, замешивали, раскатывали и пекли. Но… Груз ответственности за дом и его обитателей давил к земле.
Только начинали Аксиньины руки монотонную, не требующую внимания работу, здесь же начинала синицей тенькать тревога: не напала ли лиходейка-болезнь, не появились ли злые разбойники, не залезла ли в душу Степанову молодая разлучница. Она смеялась над своей глупостью и легкомыслием. Баба, которой пора уже в могилу заглядывать да о дочкиной судьбе радеть, такими нелепицами голову занимает.
Но что с собой поделаешь?
Комара отогнать – веткой помахать, прогнать думу черную – и дубинке не справиться.
– Можно к тебе? – Нютка, не дожидаясь ответа, скользнула под стеганое одеяло и прижалась к материному боку.
Аксинья хмыкнула, не удержавшись, ущипнула дочку за бок. Нютка дурашливо взвизгнула и потянула к матери ручонку.
– Цыц! – прошептала Аксинья. Нюта, кажется, всерьез приняла ее окрик и затихла.
Они лежали молча, вслушивались в далекие шумы, никогда не покидавшие город. Обе тосковали по лесной тишине, что влетала каждый вечер в Глафирину избушку. Тишине, полной шорохов, птичьих переливов, отдаленного волчьего воя, загадочной возни – той прекрасной для лесной души жизни, которая не нарушала тишину, а превращала ее в песню.
Соль Камская звучала иначе. Скрип телеги, ржание измученного коня, песни пьяниц, топот тяжелых ног, лай людской и собачий резали тишину на пласты, кислым казался их вкус.
– Мамушка… – Нютка замолкла.
Сопела испуганно, тревожно. Что-то беспокоит неугомонную дочурку. Вопрос или жалоба, видно, еще не вызрели в ее упрямой голове, не нужно торопить…
Наконец Нютка собралась и все же задала вопрос – и лютый, животный страх затопил Аксинью, точно в черный омут затянул.
– На меня напала хвороба… Страшно мне, вдруг помру, – дочь говорила со странной для ребенка покорностью. Ох, не день, не два думала об этом, мучилась – а матери сказала лишь теперь.
– Дочка, да что ж это! Дочка, что болит у тебя, славная моя? Что ж молчала ты?!
– Совестно.
Аксинья встала, попыталась зажечь тонкую ночную, свечку. Руки ее тряслись, искра не желала высекаться. Нютка забрала из неловких материных пальцев огниво, и свечка ожила.
Аксинья впилась глазами в лицо дочери:
– Да говори ты, не издевайся.
Нютка глядела на ее искаженное лицо: не слезы, а гнев то ли на дочку, то ли на судьбу, то ли на Божью волю.
– У меня болит здесь, – пальцы ее коснулись крохотных холмиков под рубахой. – Мочи нет, и прикоснуться не могу… Что со мною?
– Дочка, ну дуреха! – Аксинья, будь ее воля, рассмеялась бы во весь голос, перекрыв собачий и людской лай за окном. – Перси твои растут, девкой становишься. Оттого и болит.
– Растут? – Нютка опустила взгляд на плоскую грудь. – Какие были – такие и остались.
– Природа осторожна и нетороплива. Вспомни, как долго пробуждаются деревья ото сна. Как растут птенцы и зверята. Все придет, не бойся, ладушка.
Они затушили свечу, но не скоро заснули. Мать еще долго растолковывала дочери загадки женского естества, зайдя в историях своих дальше намеченного.
– Тяжела бабья доля, – разочарованно прошептала Нютка совсем по-взрослому. Так же, как причитали ее бабки и прабабки, выслушав материны речи.
Кто бы спорил.
* * *
Семью, что собралась под крышей строгановского дома в Соли Камской, ожидало радостное событие. Утром 23 мая Аксинья, Лукерья, Нютка, Еремеевна и две ее нарядные внучки, дед Потеха и Третьяк, в кои-то времена расчесавший бороду, Хмур, все строгановские казачки` до единого собрались в храме.