Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту среду мы собрались вечером на террасе виллы С. в Беллосгардо[96], наслаждаясь умиротворяющей красотой лунного света и восхитительной прохладой после знойного дня. Через открытую дверь гостиной было слышно, как графиня С., замечательная музыкантша, разучивает скрипичную сонату с кем-то из друзей, вызвавшихся ей аккомпанировать. Уинтроп был как никогда оживлен и весел. Убрав с чайного стола тарелки и чашки, он достал блокнот и начал что-то набрасывать в своей обычной рассеянно-мечтательной манере: листья аканта[97], переходящие в хвосты сирен; сатиры, вырастающие из сердцевины страстоцветов[98]; голландские манекены во фраках и с косицей, выглядывающей из лепестков тюльпана, – множество самых невероятных созданий возникало под его своенравным карандашом, пока он одним ухом ловил звуки музыки из гостиной, а другим прислушивался к разговору на террасе.
Когда скрипичная соната была пройдена пассаж за пассажем и повторена несколько раз, графиня не вышла к нам, а лишь крикнула через дверь:
– Оставайтесь все на местах! Я хочу исполнить вам одну старинную вещицу, которую на прошлой неделе нашла среди разного хлама в чулане у отчима. Кажется, мне попалось настоящее сокровище. Это все равно как в куче старых ржавых гвоздей наткнуться на кованое украшение или в груде битых чашек обнаружить блюдо из Губбио[99]. По-моему, мелодия прекрасна. Вот, послушайте.
Надо сказать, графиня изумительно пела, притом что голос у нее был небольшой, а манера исполнения отличалась сдержанной простотой – но простотой в высшей степени благородной, утонченной, шедшей от проникновенного понимания музыки. Мелодия, которую она сочла прекрасной, иной и быть не могла, однако на наш современный слух вещь эта, с ее изысканными фразами, нежными вокальными завитками и спиралями, строгой орнаментальной симметрией, звучала чересчур непривычно, увлекая в какой-то неведомый мир музыкального чувствования, слишком хрупкий и артистичный, слишком тонко и сложно гармонизированный, чтобы глубоко тронуть нас, вернее чтобы хоть сколько-нибудь тронуть, ибо тут не было выражения какого-либо определенного настроения или чувства: нельзя было даже с уверенностью сказать, печальна или весела эта песня; единственное, что можно было сказать про нее, – что это верх изящества.
По крайней мере такое впечатление сложилось у меня и, думаю, в большей или меньшей степени у остальных присутствующих тоже. Однако, взглянув на Уинтропа, я увидел, что к нему это не относится. Он сидел за столом спиной ко мне, но я заметил, как с первых же тактов он прекратил рисовать и стал жадно вслушиваться. Мне даже почудилось, что его рука, лежащая на блокноте, судорожно вздрагивает, словно у него перехватывает дыхание. Я передвинул свой стул поближе к нему и убедился, что он дрожит всем телом.
– Уинтроп! – шепотом позвал я.
Он не повернул головы и продолжал напряженно слушать; его пальцы непроизвольно смяли лист бумаги со свежими набросками.
– Уинтроп, – повторил я и тронул его за плечо.
– Ш-ш-ш, – отрывисто произнес он, отмахнувшись от меня, как от мухи. – Дайте послушать!
Столь резкая реакция вкупе с острейшим переживанием музыкальной пьески, которая никого из нас не тронула, показалась мне весьма и весьма странной.
Он обхватил голову руками и до самого конца оставался в такой позе. Финальная часть была представлена особенно виртуозным пассажем и необычной, но очень эффектной концовкой: у певицы словно бы вырвался короткий печальный вздох – голос соскользнул с верхней ноты на нижнюю, и так несколько раз, с неравными интервалами.
– Браво! Восхитительно! – хором закричали все. – Истинное сокровище! Так необычно, так изящно, так чудесно исполнено!
Я глянул на Уинтропа. Он отвернулся от стола и откинулся на спинку стула, как будто пребывал в изнеможении от нахлынувших чувств; лицо его раскраснелось.
Графиня вышла на террасу.
– Я рада, что вам понравилось, – сказала она. – Изящная вещица. Боже мой, мистер Уинтроп! – внезапно оборвала она себя. – Что с вами? Вам плохо?
Вид у него действительно был нездоровый.
Он встал и с явным усилием ответил ей хриплым, срывающимся голосом:
– Нет, ничего, какой-то озноб. Пожалуй, пойду в дом… или нет, лучше останусь. Что это?.. Что вы сейчас пели?
– Ах это? – ответила она рассеянно: она ни о чем не могла думать, кроме случившейся с Уинтропом внезапной перемены. – Вы про арию? О, ее написал основательно забытый ныне композитор по фамилии Барбелла[100], кажется, около тысяча семьсот восьмидесятого года. – Было очевидно, что она считает его вопрос не более чем ширмой для маскировки необъяснимого всплеска эмоций.
– Вы позволите мне взглянуть на ноты? – нетерпеливо спросил он.
– Ну разумеется. Пройдемте в гостиную. Ноты на пианино.
Свечи по бокам от пюпитра еще горели, и графиня с неменьшим изумлением, чем я сам, воззрилась на Уинтропа. Но тому ни до кого не было дела – он схватил ноты и ошарашенно уставился на них. Когда он поднял голову, лицо его было мертвенно-серым. Он машинально передал мне ноты – старые, пожелтелые, написанные от руки в каком-то давно вышедшем из употребления ключе. Сверху размашистым цветистым почерком были выведены начальные слова: «Sei Regina, io son pastore»[101]. Графиня еще не избавилась от мысли, что Уинтроп пытается скрыть свое странное возбуждение за притворным интересом к арии, но я не сомневался в его искренности, ибо своими глазами видел, как взволновала его музыка.
– Вы говорите, что это раритет, – сказал Уинтроп. – То есть… вы думаете, что никто из ныне живущих, кроме вас, не знаком с этим произведением?
– Не берусь утверждать, – ответила графиня, – знаю лишь, что профессор Дж., большой эрудит и видный специалист по истории музыки, которому я показала эту вещицу, никогда не слышал ни о ней, ни о ее сочинителе. Он заверил меня, что ни в одном музыкальном архиве Италии, равно как и в Париже, этих нот нет.
– Тогда откуда вам известно, – вмешался я, – что они написаны около тысяча семьсот восьмидесятого года?
– Я сужу по стилю. Кроме того, я