Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Седые усы Берга гневно вспушились:
– Мои заслуги перед Рейхом достаточно велики, чтобы я был избавлен от сомнительной чести вытирать свинячье заразное дерьмо...
Ни слова не говоря, Месснер расстегнул кобуру, вынул пистолет, передернул затвор и навел на старика.
Тот потерял дар речи, уставившись в пистолетный зрачок.
– Полагаю, что я исчерпывающе ответил на вашу реплику, – спокойно сказал штурмбанфюрер, пряча оружие в кобуру.
Берг промолчал. Лицо его покрылось влажными красными пятнами.
– Что произойдет, если мы заразимся? – осведомился доктор Грюнвальд, до сего момента безмолвствовавший.
– То, что вы заразитесь, – пожал плечами Месснер. И успокаивающе добавил: – У нас есть пенициллин.
– С 1941-го года используется, – проворчал Моргенкопф. – Нет ли чего посвежее? Пенициллин не всегда эффективен.
– Увы, – сокрушенно отозвался тот.
– А будет ли вводиться пенициллин подопытным?
– Не всем. Его получит половина контрольной группы инфицированных и оба члена основной.
– С инфекцией более или менее ясно. А как быть, если мы подвергнемся радиоактивному облучению?
– В какой-то степени мы все ему уже подвергаемся. Это неизбежно. Влияние радиации на человека изучено плохо, так что я не в состоянии должным образом ответить на ваш вопрос.
Месснер лгал. Он был из немногих, пусть поверхностно, но посвященных в разработку оружия возмездия, где изучение лучевой болезни шло полным ходом. Результаты впечатляли. И Месснер собирался приложить все усилия к тому, чтобы для него самого эти данные не сделались актуальными.
На секунду он отвернулся, и доктор Моргенкопф украдкой провел ребром ладони по горлу.
Вероятно, он намекал на какие-то будущие события. Не вполне было ясно, к кому он их относит – к себе и коллегам или же исключительно к Месснеру.
– Все обязуются пользоваться просвинцованными фартуками, – продолжил штурмбанфюрер.
Но это известие никого не утешило.
– С какого рода излучением нам предстоит иметь дело? – бесстрастно осведомилась Лессинг.
– Пока что с гамма-лучами, так как их разрушительный потенциал куда выше, а нам приходится работать, что называется, по максимальной ставке. Но в перспективе наверняка будут задействованы и другие виды.
Возможность перспектив как таковых немного радовала. Они обещали некое будущее. Но их содержание не обнадеживало.
– Да, вот еще что, – будто только сейчас вспомнил Месснер. – Предлагаю вам сдать оружие. Оно вам не понадобится...
Вокруг Сережкиной камеры уже который день разворачивалась какая-то суета, но его самого никто не трогал.
Ему приносили пищу, ежедневно измеряли температуру и давление, выслушивали легкие, смотрели горло, мяли живот – с доброжелательными улыбками, с профессиональной деликатностью. На второй день заточения взяли анализы, и всем перечисленным до сих пор и ограничивались.
Между тем в возне, отзвуки которой доносились до его слуха, угадывались прежние семена чего-то жуткого. Да, жуткое угадывалось во всем – это чувство не покидало Сережку уже очень долго, и ему начинало казаться, что никакой прежней жизни у него не было. Были только последние месяцы, а все остальное происходило с кем-то другим. Потому что жизнь ужасна в принципе, а все, что не подпадает под эту характеристику, есть заблуждение и галлюцинация.
Довольно часто до него доносились вопли – в этом смысле трюм «Хюгенау» ничем не отличался от лазарета Валентино. Они звучали слева и справа, сильно ослабленные переборками; мироощущение Остапенко извратилось настолько, что ему представлялось диким не участвовать в этом несомненном страдании. В то же время он понимал, что его берегут для чего-то худшего.
Спустя несколько дней в камерах слева наступила многозначительная тишина. Сережка анализировал. Слева начали кричать раньше, чем справа; раньше и перестали. Одно из двух: либо за правые каюты взялись позднее, либо над его товарищами проделывали не одинаковые процедуры, и справа эффект запаздывал.
Каждое утро начиналось с ожидания того, что справа тоже замолчат.
Но он не дождался этого, за него взялись раньше.
В утро, ничем не отличавшееся от прочих, в каюту-тюрьму вошла большая группа людей в защитных костюмах. Явились все, хотя Сережка этого не знал. В экспериментаторах сосуществовали два чувства: естественный страх и научный интерес. Вернее, интерес ребенка-дебила, увлеченно отрывающего насекомому лапки. Такое любопытство нередко лежит в основе естествознания.
Уродливые очкастые хари таращились на Сережку, а он пытался прочесть сквозь линзы противогазов свою судьбу.
Предводитель, в котором Остапенко угадал эсэсовца, доставившего их компанию на эсминец, шагнул вперед. За ним последовала другая фигура – похоже, это была женщина. Она держала поднос, накрытый знакомой белоснежной салфеткой. В амбулатории Валентине Сережка уже видел такие и знал, что под салфеткой прячется шприц. Когда оба приблизились, он резко выбросил ногу и ударил по подносу.
Конечно, Сережка не рассчитывал на удачу. Будущее неотвратимо. Он лишь надеялся, что до крайности разозлит докторов своей выходкой, и они прибьют его на месте, о чем потом наверняка пожалеют.
Но Остапенко был неловок, да и силенок все еще оставалось маловато. Пятка скользнула по самому краю подноса; тот подпрыгнул, что-то звякнуло под салфеткой; женщина увернулась, а эсэсовец механически влепил Сережке звонкую оплеуху, от которой тот опрокинулся навзничь.
Остальные перебросились несколькими словами, которых Остапенко, конечно же, не понял. Судя по всему, визитеры развеселились.
Один из них даже начал притоптывать ногой, выстукивая марш. Женщина сняла салфетку и присела на койку, покуда другой мужчина крепко удерживал Сережку за плечи. Сам же предводитель критически осмотрел шприц, протер спиртом локтевую вену.
– Господа, возможно, мы присутствуем при историческом событии, – объявил Месснер. – Великие свершения начинались с пустяков. Даже если мы не получим внятного результата, мы делаем первый шаг...
Он ввел раствор.
– Инфекция, введенная внутривенно, почти неизбежно приводит к фатальным последствиям, – заметил Берг. – Может быть, вы напрасно отказались от подкожного впрыскивания?
– Мы работаем по максимуму, – напомнил Месснер. – Какая разница, на чем изучать эффект – на общем сепсисе или на классической картине...
– С этим можно поспорить, – не унимался старый мерзавец. – Классическая картина – тот же контроль.
– Мы с вами не в научных кулуарах, – отрезал штурмбанфюрер. – Идет война.
Он пристально всмотрелся в Сережкины зрачки. Остапенко дернулся и вдруг задрожал крупной дрожью.