Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последний слой золотого тюля взмыл к потолку. Сцена была пуста — или казалась пустой, — но, несмотря на расстояние между телеэкраном и залом, из которого вели трансляцию, Харрис почувствовал, что публика не ждет появления артиста из-за кулис: никто не ерзал, не покашливал, не выражал нетерпения. Сейчас над театром господствовала сама сцена; слаженность действа завладела аудиторией в тот самый миг, когда поднялся первый занавес — словно дирижерская палочка, к которой прикованы взгляды оркестрантов.
И вдруг на площадке, где сходились оба изгиба колонной балюстрады, шевельнулась фигура.
До сего момента она была одной из сияющих колонн; теперь же фигура едва заметно покачивалась, лишь обозначая свое присутствие, а свет играл, подмигивал и таял на кольцах ее тела и в переливах кольчужного одеяния. Собрав на себе все взгляды, фигура вновь застыла: пусть насмотрятся, и никаких крупных планов, никаких хищных наездов камеры, чтобы загадка оставалась загадкой, чтобы телезрители видели не больше, чем публика в зале.
Должно быть, многие сперва подумали, что перед ними искусно анимированный робот, чьи провода невидимы на фоне черного бархата; ведь ясно же, что на сцене не облаченная в металл женщина, слишком уж совершенны пропорции ее тела. Не исключено, что сама Дейрдре решила произвести такое впечатление на зрителей. Она молчала и едва заметно покачивалась, загадочное и безликое существо в маске, стройная фигура в складках одеяния, строгостью своей напоминавшего греческую хламиду, хотя вовсе не гречанка. Забрало золотого шлема и кольчужная пелерина наводили на мысль о рыцарстве, о сокрытом за простотой линий средневековом достатке, за одним лишь исключением: ни одна облаченная в доспехи женщина, ни даже сравнительно хрупкая Жанна д'Арк, не могла бы похвастать столь утонченной стройностью и поистине неземным благородством линий.
Когда фигура шевельнулась, по залу прошелестел вздох изумления; теперь же все замерли в тесном молчании. Зрители ждали, и это чувство ожидания было куда глубже, чем эмоции, пробужденные сценическим антуражем. Даже те, кто счел фигуру Дейрдре манекеном, осознавали, что стоят на пороге великого откровения.
Она неторопливо пошла вниз по ступеням, и движения ее были лишь чуть пластичнее человеческих. По пути она покачивалась все сильнее, а ступив на сцену, уже танцевала — и танцевала так, как не способно танцевать ни одно человеческое существо. Долгие, тягучие, томные ритмы ее тела не сымитировала бы ни одна человеческая фигура с ее угловатыми сочленениями и суставами. (Харрис со скепсисом вспомнил, как опасался узреть робота на шарнирах; но рядом с пластикой Дейрдре угловатым и механическим показалось бы даже самое гибкое человеческое тело.)
Ритмичные движения, как и положено движениям любого достойного танцора, выглядели импровизированными, но Харрис понимал, что за ними кроются бесчисленные часы хореографических трудов и репетиций, когда разум Дейрдре неустанно искал и находил неизведанные пути к совершенному владению новым металлическим телом.
На бархатном ковре, на бархатном фоне плела она паутину змеиного танца, неторопливо и со столь гипнотическим эффектом, что сам воздух, казалось, вибрировал цикличными ритмами и полнился репликами конусообразных конечностей, повторявшими ее движения и таявшими без следа. Харрис знал, что Дейрдре воспринимает сцену как единое целое, как пространство, которое надлежит заполнить выверенными движениями танца, а потом представить зрителям законченный узор, чтобы те увидели ее везде и повсюду, чтобы отголоски движений золотого тела неспешно меркли в пустоте.
К танцу добавилась музыка, тоже цикличная, подобно сияющим кружевам, что выплетало ее тело, и эхом вторящая ее движениям, но музыка не оркестровая: Дейрдре низким голосом напевала сладкую мелодию без слов, с легкостью выписывая на бархатном ковре замысловатую вязь танца, и напевала поразительно громко: звуки ее голоса заполнили зал даже без дополнительной амплификации — никаких усилителей, никаких скрытых динамиков, ведь едва услышав ее пение, ты впервые понимал, что любое усиление искажает звуки музыки, пусть едва заметно, но искажает, а пение Дейрдре было, пожалуй, самой аутентичной музыкой, что доводилось слышать человеческому уху.
Затаив дыхание, зрители упивались ее танцем. Наверное, уже начали подозревать, на кого они смотрят, кто вышел к ним без рекламных фанфар, которых все подсознательно ждали уже несколько недель… хотя без предварительных объявлений непросто было поверить, что эта танцовщица — не манекен, хитроумно побуждаемый к действию невидимыми струнами над сценой.
До сей поры Дейрдре не сделала ни единого человеческого движения, ибо такой танец неподвластен смертному телу. Голос ее исходил из горла, лишенного голосовых связок, но теперь долгие протяжные ритмы шли к завершению, и мелодия сжималась, приближаясь к финалу. Наконец Дейрдре взяла последнюю ноту, столь же нечеловеческую, как ее танец, но не желала, чтобы ее прервали аплодисментами: она, как и прежде, как и всегда, доминировала над публикой и словно намекала, что танец этот исполнен машиной, а машина не нуждается в признании. Если зрители думают, что этим дивным танцем руководил невидимый оператор, пусть ждут, пока он не выйдет на поклон; и публика повиновалась, сидела тихо, напряженно, не дыша, и ждала, что же будет дальше.
Танец кончился так же, как начался: неторопливо и небрежно, двигаясь в унисон с ритмом своего напева, Дейрдре взошла по устланной бархатом лестнице; оказавшись на площадке, на мгновение замерла маской к публике, как замирает лишенная воли металлическая марионетка, когда кукловод выпустил из рук управляющие ею нити.
И вдруг расхохоталась.
Мелодичным, чарующим, грудным смехом; она смеялась, запрокинув голову, тело ее покачивалось, плечи содрогались, и смех, отражаясь от сводчатого потолка, заполнял пространство, словно музыка; он проникал в сердце слушателя, не громкий, но интимный, словно каждый зритель остался наедине со смеющейся женщиной…
Ведь теперь она была женщиной, облаченной в пелерину человечности, и человечность эта была осязаемой. Любой, кто однажды слышал этот смех, сразу сообразил бы, что перед ним та самая Дейрдре. Но прежде, чем до зрителей дошло, кто смеется им со сцены, смех перешел в пение — с плавностью, недоступной человеческому голосу, — и душу каждого слушателя пронзил знакомый рефрен. Мелодия обрела слова, и чистый, ясный, очаровательный голос Дейрдре пропел:
Цветет в моем сердце янтарная роза Эдема…
Песнь Дейрдре. Впервые она исполнила ее в эфире за месяц до того, как сгорела вместе с театром. Ничем не примечательная песенка, достаточно простая, чтобы завоевать первенство в сердце нации, предпочитающей незамысловатые мелодии, но вместе с тем искренняя, без вульгарного душка в ритмической и мелодической структуре, из-за которого столь многие шлягеры растворяются в тумане забвения, едва утратив глянец новизны.
Никто и никогда не умел петь, как Дейрдре, и пение отождествлялось с ее образом. Вскоре после