Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недоверчиво посмотрел на меня, но дал слово, что подождет. На мое счастье, близко оказалась лавчонка, я купила чаю, сахару, баранок, сайку, халвы, меду, махорочки и бумаги на козью ножку — все-все, что нашла подходящего.
— Ну, Потапыч, пошли чай пить.
— Да ты что? У меня и чая-то нет.
— Ан есть, смотри… И чай, и баранки, и сахар, и… Крупные слезы закапали у старика. Ну уж тут и я не выдержала, не рева была, сдавил мне клубок горло, давай я старика по голове гладить, к себе прижала, приласкала, и сама не рада, ревели мы оба.
— Ну, дед, довольно, говорю тебе, пошли чай пить. Маленькая клетушка, в которой он жил, была на удивление чиста и опрятна. Свободная стена напомнила мне мое путешествие по Алтаю, где в каждой избе стены были увешаны, как и у Потапыча, нелепыми олеографиями вперемешку с царскими портретами и образками святых передвижников земли Русской. В центральном месте у Потапыча была приклеена, прямо на стене, большая олеография «Полкан Богатырь», по пояс оголенный, с пышным женским бюстом, со страшными глазищами и зверским выражением лица. Все это, очевидно, отмечало богатырство и удаль. Все эти картины и портреты были так же стары, как и дед, а некоторые совсем выцвели. У Наполеона глаза были выколоты: «Чтобы не глядел, собака», — пояснил Потапыч. Господи, неужели этот старик Наполеона видел, пожар Москвы… И он, и дом все больше и больше казались мне ценной старинной книгой жизни, и меня волновало, что я притрагиваюсь к ней. Пока дед грел почерневший чайник, я вышла посмотреть двор, сад и тянул меня к себе красавец-дом. Я ничего в этот раз не расспрашивала Потапыча ни о доме, ни о его владельцах. Он показал мне щель у калитки и научил, как тянуть проволоку, чтобы звонок звонил в его избушке. На другой же день я привезла ему новый чайник, белья, холстинки для портянок, и больше всего угодила большой чайной чашкой, на которой было написано «пей другую». Потапыч называл меня ангелом, обещал мне показать дом.
— Никакого интереса, ангел мой, нет в нем, уж я запамятовал, сколько лет в нем не живут. После как мертвяк начал ходить, совсем его покинули.
С Потапычем было очень трудно говорить, он был очень глухой и путал события, воспоминания его шли скачками, то он говорил, что жил с мамкой, и много другой челяди было, и как француз пришел, и как господа бежали, и как только он и мамка и еще кто-то остались дом сторожить, как надворные постройки сгорели, а дом уцелел.
— Пожар, вишь, ветром поворотило, он и выстоял.
Кто был владелец дома не только в данный момент, но и когда француз пришел, и кто была та барыня, что барышню в Москве-реке потопила, и когда это было, от Потапыча узнать точно было невозможно. Потапыч был для меня подлинный документ, но сильно пострадавший от времени, так что даты, фамилии, имена, факты были стерты, вырваны из этой живой грамоты. Старику, как я подсчитала, прикинула, было лет сто, а может и с хвостиком. Когда я перешагнула порог этого таинственного дома, он встретил меня, как гнилое яблоко, то есть красота фасада не соответствовала внутреннему запустению и упадку. Пахнуло склепом. В некоторых комнатах обвалилась штукатурка. Очевидно, крыша была давно не в порядке, и почти все стены были в подтеках. Мебели было немного, и вся она относилась к шестидесятым годам. К сожалению, не было ни одного портрета. Для меня чужой, неизвестный портрет, если в него долго всматриваться, обязательно начнет шептать, нашептывать о себе, а Вы строите догадки, разгадки и витаете с ним и около него. В одной из комнат стояли клавесины. Я открыла крышку, клавиши были беззвучны, но вдруг один из них издал жалобный стон.
— Вот как есть, так жалился мертвяк у окон, — сказал Потапыч и перекрестился.
Скорей, скорей глотнуть чистого воздуха, скорей отсюда. Мне казалось, что меня обхватила, обняла тайна-тоска безысходная и мучительная драма души, а может быть, нескольких, живших в этом логовище. Они как бы жаловались, требовали справедливости, возмездия.
Я поручила Потапыча Глаше (Глафире Петровне), навещать его два раза в месяц и заботиться о нем. Через несколько месяцев она мне сообщала, что дом ломают, сад вырублен, что-то будут строить, а Потапыч, как ей передали, умер, но она его перед смертью не видала. Ушла тайна из тысячи тайн, книги жизней нам неизвестных. А в памяти остался дом-гравюра екатерининских времен с молчаливой тайной, и последний страж его — Потапыч.
* * *
Уж раз я сейчас в Москве, не могу не познакомить Вас еще с моей дорогой Настенькой. Ох и душа была человек, ничего, что цыганка, к ней всегда запросто без всяких предупреждений приходи к двенадцатому самовару, всегда дома застанешь. И знакомство наше замечательное, только друг другу в глаза посмотрели, душа к душе потянулась, на всю жизнь сдружилась. Из московского купечества, кроме нее, у меня никакого знакомых не было, а потому и узнать об их семье ничего не удалось.
Но чтобы о ней рассказать, надо познакомить Вас с историей, как это ни странно, одного платья, которое я надела всего два раза в своей жизни. В первом случае, не будь его, я бы и в Москву в это неурочное время не поехала, и Настеньку не встретила бы и дружбе этой не бывать. А во втором, я танцевала в нем еще раз, в этом волшебном платье, последний упоительный в моей жизни вальс, пять лет спустя после первого случая, в пустом, большом зале только с ним вдвоем, в моем домике в лесу, на Урале. Это было в ночь под Новый Год, 31 декабря 1913 года.
Получила я в средине лета из Москвы от художника Бориса Н. толстый-претолстый пакет. (Мы друг друга с детства знали.) И просил он меня исполнить его очень большую просьбу: приехать в Москву на осенний бал, скорее, интимный вечер передвижников. Осенью перед зимним сезоном передвижники устраивали этот бал без всякой публикации, на нем могли быть только члены общества и их гости. Были эти вечера закрытые и очень интересные. За самый элегантней костюм назначался приз. Борис прислал мне бездну набросков и советов. Я была молода, и такие глупости еще кружили мне голову. Выбрала я серый матовый шелк, вышитый серебром и мелким жемчугом вперемежку со стеклярусом (стеклярус только что входил в моду), подхваченный букетом живых красных роз у пояса. Шло мне это платье — сама себе нравилась. О! Мы, женщины, хорошо это знаем, когда взоры не только мужчин, но и женщин останавливаются, провожают Вас, завораживаются… Ну, конечно, тут и настроение, глаза и щеки не горят, а пылают, одним словом, приезжая, а не москвичка получила первый приз. Час был поздний, хотелось домой.
— К Яру, к цыганам! — вопил маленький скульптор Мишенька.
— Я хочу показать вам свою зазнобу, свою погибель!
Мишенька был очень талантливый, многообещающий, но страшно маленького роста человечек. Мне потом говорили, что он высек из мрамора свою «погибель» в диком танце и получил на конкурсе за нее заграничную поездку.
По просьбе Мишеньки мы заняли отдельный кабинет. Он сказал, что приведет только ее, а всех цыган хора не надо. Мишенька был из очень богатой купеческой семьи, о чем он не только не любил говорить, но даже обижался. Он хотел быть князем, графом, потомственным дворянином, иностранцем, но только не купцом.