Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я просила Олю оставлять мне всегда место за столиком у входа; ровно в одиннадцать часов, даже если я на десять минут опаздываю, то место должно быть свободно.
На улице было сумрачно, была осень, а у меня на душе пели не только соловьи, а все певчие птицы, звонили колокола, как на Пасху, и весна выглядывала из всех углов. Это было то, что люди называют счастьем, оно посетило меня. Я часто буду повторять слово «счастье», нет другого слова, которое таило бы в себе те свойства, то колдовство, от которых и день и ночь сердце слушает и само поет песни неслыханные, никем не писанные, от них оно сладко замирает, от них словно в груди не помещается. А все прошлое — книга забытая, книга закрытая, все сегодняшнее звенит, блестит. Все, все залито лучами тепла, радости, и пил, и пил бы этот напиток без конца, без отдыха. Так я чувствовала и перевивала слово «счастье» с сегодняшнего дня. Это то человеческое счастье, к которому мы так жадно тянемся. Это та самая синяя птица, которую не поймать, а поймаешь — не удержишь.
Прошло детство, отрочество, пролетела юность, кончилось созревание, наступила новая глава — зрелость. Мне исполнилось тридцать лет.
* * *
В это же утро, в половине первого, я вошла в столовую моих друзей X., и всех застала за завтраком — шум, гам, вопросы. Вечером меня потащили в театр. Шел «Тангейзер» с артистом Петербургской оперы, знаменитым исполнителем вагнеровских опер Ершовым. Я не особенно любила Вагнера, но сегодня эти мощные звуки «Вечерней Звезды» из Тангейзера унесли меня в мир экстаза, в мир чистоты, радости, благоговения. И опера, и зал с ослепительным светом, нарядная толпа, ложа с моими друзьями и их посетителями, и через все виденное и слышанное пели птицы, звонили колокола пасхальные, и радость весны не покидала меня. Я смотрела, слушала, отвечала как во сне, но с открытыми глазами. Все окружающее было прозрачно. Сон сладкий, сон желанный, просачивающийся через все и всех, отрывал меня от действительности, которая казалась каким-то случайным фоном.
Я не была в кафе два дня. Мне было жаль расстаться, потерять то радостное счастье, которое посетило меня, я боялась упасть с небес в пошлость, боялась, что все превратится в роман дешевого издания.
Мне было так приятно сознание, что ни мои друзья, никто, никто не предполагал, не думал, не видел, не чувствовал, что происходило со мной. Каково же было мое удивление, когда вечером второго дня, я была уже в кровати, ко мне вошла Глаша, села на кровать и как-то зорко мне в глаза глянула. Ну, думаю, что-то будет!
— Что это ты, Глафира Петровна, меня словно рублем даришь?
— Ты шутки-то не строй, Царевна, — (на этот раз она меня Заморской не обозвала). — А вот с чего бы это глазища твои нынче, что фонари ночью светят?
Я рванулась к ней, крепко обняла ее:
— Глаша, ты угадала, я безумно счастлива.
— Ну, ну, Христос с тобой, Христос тобой… Ну, ну, спи с Богом, ну… — заторопилась Глаша.
В таких случаях откровенности и проявления с моей стороны ласки, обязательно хлюпанье носом, тут и слезы близко. И откуда это у простой крестьянки дар сердцем чувствовать, без ключа, без отмычки в душу проникать?
Когда через два дня я вошла в кафе раньше одиннадцати часов, мой столик оказался свободен, но один стул откинут. «Ждет меня Оля», — подумала я. Народа было не много, и мне был виден пустой столик гусара. Его нет. Может быть, больше и не придет? Как хорошо, я вновь буду свободна, наваждение кончилось. Однако, какой серый день сегодня, неприветливый, и, в сущности, какая скучища. Все словно полиняло, выцвело, и кафе это ничем не замечательно. Кто может мне ответить, зачем я собственно сюда прихожу? И какая сила владеет мной, граничащая с приказанием, а с моей стороны абсолютно нет воли сопротивления?
Я увидела, как ко мне положительно неслась Оля с радостным лицом. «И чему дурочка радуется?» — подумала я.
— А мы думали, что Вы больше не придете.
— Кто это «мы»? — перебила я.
Дмитрий Дмитриевич очень беспокоился, что я не сумела передать Вам то, что он велел, и что, наверное, я Вас обидела, — затем она пояснила: — Господин гусар просил просто звать его Дмитрием Дмитриевичем.
Мне передалось Олино радостное настроение, и, совершенно неожиданно для себя самой, я сказала:
— Передайте Дмитрию Дмитриевичу, я очень рада, что могла быть ему полезной.
Слово вылетело. Я расписалась в атрофии своей воли и очутилась на поводу событий. Оля пошла за кофе. В это время вошел Дима, — так я начала его называть мысленно. Мне показалось, что по лицу его скользнула радость, но это было мгновение, скорее, я это почувствовала. Сдержанно, вежливо поклонился и прошел к своему дальнему столику. Оля принесла кофе.
— Олечка, Вы не перепутайте и скажите так, как я Вам сказала, пожалуйста, ничего не прибавляя лишнего.
Оля в точности, слово в слово повторила мою фразу. Я решила как можно скорее уйти. Мне вдруг стало стыдно, что я встала на тоненькую ниточку, протянутую между мной и Димой.
И такая игра продолжалась еще несколько дней. Один приходил, другой тотчас уходил. Сидели за разными столиками, вежливо кланялись с каменными лицами, а глазами жгли, пепелили друг друга, не жалеючи. Оба чувствовали, понимали, заговори он тогда здесь, в кафе, то что-то очень красивое, хрупкое сделалось бы обыденным, потеряло бы всякий интерес. Было у нас что-то общее с Димой, в этом случае ни гордость, ни упрямство, а тянулись оба к чему-то необыкновенному, чистому, прекрасному, хотелось чего-то не так, как у всех. Словно силами мерились друг с другом, как бы решили оба одинаково, что только не нами придуманное может заставить заговорить, подойти друг к другу.
Так оно и случилось.
* * *
«Ну, матушка моя, если тебе стыдно даже Глаше сказать, что ты ходишь в продолжение недели в кафе, значит, поступаешь нехорошо. А подумала ли ты о том, что, может быть, он женат, и у него любящая жена и дети?» — обожгла меня эта мысль. И пришло мне в голову: «Значит, ты, моя милая, занимаешься флиртом, и он, Дима, готов к измене. Мы нарушаем закон нравственности». Все, что казалось таким сказочно-прекрасным, сейчас тушилось, выжигалось каким-то едким, терпким чувством-снадобьем. Я тотчас же поехала на станцию, купила билет на завтра на пять часов вечера на скорый поезд и проехала на телеграф.
Дала телеграмму домой о своем выезде. Время близилось к вечеру, меня потянуло на Воробьевы горы. Сумерки сливались с надвигающейся темнотой, огоньки над городом все больше и больше вспыхивали. Зажмуришь глаза на минуту-две. Ох! Сколько еще прибавилось, и еще, и еще загорелись тысячи, а местами яркими пятнами.
— Прощай, Белокаменная, прощай любимая, прощай Дима, прощай сказка!
Наутро, несмотря на солнышко, день выдался очень холодный, ветреный. Накинула я на плечи соболью пелерину, спереди как жакет-жилет, плотно обхватывающий, а с боков спускающий и падающий складками непринужденными, а на спине длина до колен доходила. Большие прорезы для рук. Замшевые длинные перчатки, под цвет соболя, и шляпу мягкого фетра со страусовыми перьями и с дымкой шелкового тюля. Поля с загибами-разгибами, в профиль и анфас очень к лицу, и, все в цвет моих волос и соболя. Одним словом, я ли красила костюм, или он меня, но я была другая, и строгай tailleur был сменен на богатый элегантный костюм светской дамы. Извините, что пишу так подробно, дело женское, без тряпок не обойтись.