Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако следует понимать, что наибеднейший и наискромнейший японец редко смирится с несправедливостью. Его кажущаяся покорность в основном определяется его нравственным чувством. Чужестранец, который ударит какого-нибудь туземца забавы ради, скорее всего получит возможность убедиться, что совершил серьезную ошибку. С японцами шутки плохи — попытки обращаться с ними бесцеремонно стоили кое-кому жизни.
Но даже после всего вышеизложенного случай с японской кормилицей по-прежнему кажется необъяснимым, но, вероятно, потому, что рассказчица, в чем я вполне уверен, либо утаила, либо упустила из виду некоторые обстоятельства. В первой половине рассказа всё предельно понятно. Сообщая о смерти мужа, молодая служанка улыбалась согласно японской традиции. Но совершенно не верится, что она по своему желанию показала хозяйке содержимое погребальной урны. Она могла показать урну и ее содержимое, только лишь повинуясь какому-то действительному или воображаемому повелению, и при его исполнении, более чем вероятно, у нее мог вырваться тихий мягкий смех, сопровождающий по этикету неизбежное выполнение тягостной обязанности и вынужденное сообщение неприятной новости. Мое мнение заключается в том, что она была вынуждена удовлетворить праздное любопытство, а ее улыбка и смех означали: «Не допустите, чтобы ваши достойные чувства испытали потрясение по столь недостойному поводу; право же, крайне грубо с моей стороны, даже по вашему высокочтимому требованию, демонстрировать такой низменный предмет, как моя скорбь».
IV
Не следует представлять себе японскую улыбку некой sourire figé[81] — постоянно носимой маской души. Как и другие стороны поведения, она подчинена этикету, который различается в разных классах общества. Как правило, самураи старого времени не были склонны расточать улыбки кому ни попадя; они приберегали свою любезность для вышестоящих и домочадцев, а в отношении нижестоящих внешне хранили суровую сдержанность. В поговорку вошла величавость синтоистского духовенства; то же самое можно сказать о поведении государственных чиновников и должностных лиц, которые на протяжении столетий следовали правилам конфуцианского кодекса. С древних времен, родовая знать выказывала высокомерную сдержанность; причем сложность ее поведения, связанного с различными церемониями, возрастала с каждой ступенью иерархической лестницы. Тем не менее в частной жизни манеры самых высших чинов становились иными, и даже сегодня, с некоторыми безнадежно осовремененными исключениями, аристократ, судья, служитель культа, военный чин у себя дома, в промежутках между исполнением служебных обязанностей, соблюдают старинный этикет.
Улыбка, освещающая беседу, — сама по себе лишь малая составляющая этого этикета, но чувство, которое она символизирует, определенно составляет большую его часть. Если вам случится иметь своим другом образованного японца, который во всем сохранился истинным японцем, чей характер не тронут чужеземными влияниями, быть может, вы сумеете изучить на нем отдельные черты всего народа — черты, в его случае, изящно обрисованные и отшлифованные. Вы откроете, что, как правило, он никогда не говорит о себе и на пытливые вопросы частного характера отвечает столь уклончиво и кратко, как только это возможно. Но с другой стороны, он задаст множество вопросов, касающихся вас самого: ваши мнения, ваши идеи, даже незначительные подробности вашей повседневной жизни окажутся крайне ему интересны, и, быть может, вам представится случай убедиться, что он никогда не забывает ничего из того, что когда-то узнал о вас. В то же время у его дружеского любопытства имеются жесткие границы: он никогда не упомянет о неприятном для вас деле, будет слеп и глух к вашим причудам или мелким слабостям, если вы таковыми грешите. Он никогда не будет хвалить вас в лицо, но он также никогда не будет смеяться над вами и критиковать вас. Более того, вы обнаружите, что он никогда не критикует людей, а только их действия по результатам. Он не будет прямо критиковать план, который не одобряет, а попытается предложить новый, причем в самых осторожных выражениях. Когда ему придется говорить о других, он будет делать это в необычной для вас манере, косвенно, приводя и сопоставляя различные примеры, достаточно характерные, чтобы составить по ним некую картину. В основе такой передачи информации лежит конфуцианство. «Даже когда у тебя нет сомнений, — наставляет «Ли цзи»[82], — не допускай, чтобы то, что ты говоришь, выглядело твоим собственным мнением».
Вполне возможно, что вы отметите у своего друга и другие характерные черты, понимание которых требует некоторого знания китайской классики. Но никакого такого знания вам не потребуется, чтобы убедиться в его деликатно-уважительном отношении к другим людям и в усвоенном им подавлении собственного «я». Ни в каком другом цивилизованном народе секрет счастливой жизни не был понят столь основательно, как среди японцев, никаким другим народом не усвоена столь широко та истина, что радость нашей жизни неизбежно зависит от счастья тех, кто нас окружает, и, как следствие этого, от воспитания в нас самих доброжелательности и терпимости. По этой причине в японском обществе сарказм, ирония, злой юмор в отношении окружающих не поощряются. Я, пожалуй, даже могу сказать с уверенностью, что в культурной среде они напрочь отсутствуют. Личные промахи не становятся предметом насмешек или порицания, какая-либо причуда не превращается в тему для обсуждения, невольная оплошность не возбуждает смех.
V
Пока я пишу эти строки, ко мне возвращается видение ночи в Киото. Проходя по какой-то удивительно многолюдной и ярко освещенной улице, название которой я не сумел запомнить, я свернул в проулок, чтобы взглянуть на статую Дзидзо, стоящую перед входом в очень маленький храм. Дзидзо был изображен в виде красивого мальчика-служки кодзо. Когда я стоял, рассматривая статую, подбежал мальчонка лет десяти, встал рядом со мной, сложил ладони, склонил голову и какое-то мгновение молча молился. Он только что покинул своих товарищей, и радостное возбуждение игры всё еще светилось на его лице; непроизвольная улыбка мальчика была столь удивительно похожа на улыбку каменного ребенка, что он казался братом-близнецом божества.
Это было давно, но мысль, пришедшая тогда на ум, и сейчас кажется мне правильной. Улыбка человека означает то же самое, что и улыбка Босацу[83], которая символизирует счастье, что рождается из самоконтроля и самоограничения. «Если один человек побеждает в битве тысячу тысяч раз, а другой побеждает себя, тот, что побеждает себя, есть величайший из победителей… Даже божество не может обратить в поражение победу человека, который покорил себя»[84]. Эти буддистские тексты — а их множество — уверенно выражают, хотя и невозможно предполагать, что они их сформировали, — те нравственные устремления, что создают величайшее очарование японского характера. Весь нравственный идеализм нации представляется мне воплощенным в образе изумительного Будды в Камакуре, чей лик «спокойный, как глубокие тихие воды», выражает — так, как, возможно, никакое иное произведение рук человеческих не смогло бы выразить, — всеобщую истину: «Нет счастья более высокого, чем спокойствие». Именно к этому беспредельному покою обращены все устремления Востока, который сделал своим идеалом высшее самопокорение. И даже сейчас, хотя и возбуждаемый теми новыми влияниями, что должны рано или поздно всколыхнуть его вплоть до самых скрытых глубин, японский ум сохраняет, в сравнении с мыслью Запада, удивительную безмятежность. Он задерживается лишь ненадолго, если вообще сколько-нибудь, на тех абстрактных вопросах, которыми западный человек занимает себя. Японцу настолько же непонятен наш интерес к ним, насколько нам хочется быть понятыми.