Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они ценные?
– Ух!
– Ух – что?
– Вот эта – кисти Вайреды[95], – гордо пояснил Адриа, показывая на набросок.
– А-а.
– Знаешь, кто такой Вайреда?
– Нет. Дорого стоит?
– Ужас сколько. А это – гравюра Рембрандта. Она не уникальна, но…
– А-а.
– Знаешь, кто такой Рембрандт?
– Не-а.
– А эта вот маленькая…
– Она очень красивая.
– Да. Эта самая ценная.
Бернат приблизился к бледно-желтым гардениям Абрахама Миньона[96], словно хотел ощутить их запах. Точнее, словно хотел унюхать запах денег.
– И сколько стоит?
– Тысячи песет.
– Ого! – Он словно погрузился в транс на какое-то время. – А сколько тысяч?
– Не знаю точно, но очень много.
Лучше оставить его в неопределенности. Это было хорошее начало, а теперь нужно нанести решающий удар. Поэтому я подвел его к стеклянной витрине. Он замер, а потом воскликнул: вот черт, что это?
– Кинжал кайкен, самурайский, – гордо ответил Адриа.
Бернат открыл дверцу витрины – я нервничал и посматривал на дверь кабинета, – взял кинжал (такой же самурайский кайкен, как и в нашем магазине), заинтригованный, подошел к окну, чтобы рассмотреть его получше, и вытащил из ножен.
– Осторожно! – сказал я таинственным голосом – мне показалось, что он недостаточно впечатлен.
– Что значит «самурайский кинжал кайкен»?
– Это кинжал, которым японские женщины-самураи совершали самоубийство. – И повторил, понизив голос: – Орудие самоубийства!
– А зачем они убивали себя? – без всякого удивления, без сочувствия, как-то тупо спросил Бернат.
– Ну… – Я напряг воображение. – Если дела складывались не очень хорошо, чтобы покончить со всем.
И добавил, чтобы подвести черту:
– Эпоха Эдо, шестнадцатый век.
– Ух ты!
Он внимательно рассматривал кинжал, наверное представляя самоубийство японских женщин-самураев. Адриа забрал у него кайкен, вернул в ножны и, стараясь не шуметь, положил обратно в витрину. Тихо закрыл дверцу. Теперь он понял, что должен все-таки сразить друга наповал. До этого момента мальчик колебался, но сейчас принял решение: нужно заставить Берната забыть о сдержанности, заставить того выпустить наружу настоящие эмоции. Адриа приложил палец к губам, призывая к абсолютной тишине, включил свет в углу и начал вращать ручку сейфа: шестерка единица пятерка четверка двойка восьмерка. Отец никогда не закрывал его ключом, только на кодовый замок. Итак, я открыл тайную комнату сокровищницы Тутанхамона. Несколько связок древних бумаг, две закрытые коробочки, куча папок с документами, три пачки ассигнаций в углу и на верхней полочке скрипичный футляр с размытым пятном на крышке. Я вынул его не дыша. Затем открыл футляр, и перед нами возникла сияющая Сториони. Сияющая ярче обычного. Я перенес ее ближе к свету и показал Бернату на прорезь эфы.
– Читай, что там написано! – скомандовал я.
– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit. – Он поднял голову, зачарованный. – Что это значит?
– Прочти до конца, – проворчал я, еле сдерживаясь.
Бернат снова начал вглядываться в полумрак скрипичного нутра. Я повернул скрипку так, чтобы было легче увидеть цифры: один семь шесть четыре.
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, – не выдержал Адриа.
– Вот это да! Дай сыграть на ней что-нибудь. Чтобы услышать, как она звучит.
– Ну да. И отец сошлет нас на галеры. Ты можешь только прикоснуться к ней.
– Почему?
– Самый ценный предмет в доме, понял?
– Даже больше, чем желтые цветы… не помню как его?
– Больше. Гораздо больше.
Бернат дотронулся до скрипки пальцем, а потом, вопреки запрету, щипнул струну «ре». Она пропела нежно, мягко.
– Звучит низковато.
– У тебя абсолютный слух, что ли?
– Что?
– Откуда ты знаешь, что она звучит ниже, чем нужно?
– Потому что ре должно звучать чуть выше, самую чуточку.
– Черт, как же я тебе завидую! – Сегодняшний вечер должен был поразить Берната, а вышло наоборот.
– Почему?
– Потому что у тебя абсолютный слух.
– Что ты хочешь сказать?
– Ладно, об этом потом. – И я возвращаюсь к началу: – Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, слышал, да?
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый… – Бернат произносит это с безыскусным восторгом, что мне очень нравится. Он снова нежно погладил ее и сказал: я закончил ее, Мария. И она прошептала ему: я так тобой горжусь. Лоренцо провел по ее коже, и инструмент как будто вздрогнул в его руках, а Мария невольно почувствовала укол ревности. Его пальцы восхищались плавными изгибами линий. Он положил скрипку на верстак в мастерской и стал отходить, пока не перестал ощущать тонкий восхитительный запах ели и клена. Теперь, полный гордости, он с расстояния продолжал любоваться своим детищем. Маэстро Зосимо учил, что хорошая скрипка должна не только прекрасно звучать, но и доставлять удовольствие своим видом и изящными пропорциями, в которых заключена ее ценность. Что ж, он чувствовал удовлетворение. Правда, слегка омраченное, ибо пока не представлял, сколько придется заплатить за материал. И все-таки удовлетворение. Это была первая скрипка, которую он от начала до конца сделал сам. И она была очень хороша.
По губам Лоренцо Сториони скользнула улыбка. Он знал, что после нанесения лака звук у скрипки приобретет необходимые оттенки. Лоренцо колебался: стоит ли ее показать сначала маэстро Зосимо или сразу предложить месье Ла Гиту, который, устав от Кремоны и ее обитателей, собирался скоро вернуться в Париж. Своего рода верность учителю заставила Сториони прийти в мастерскую Зосимо Бергонци с инструментом, еще бледным, подобно покойнику в гробу. Три головы поднялись, отрываясь от работы, когда он вошел. Маэстро тотчас понял, отчего на губах его полуученика играет улыбка, оставил деталь виолончели, которую полировал, и отвел Лоренцо к окну, выходящему на улицу, ибо оно давало наилучший свет. Лоренцо молча достал скрипку из соснового футляра и показал учителю. Первое, что сделал Зосимо Бергонци, – ласкающим движением пальцев прошелся по верхней и нижней деке. Маэстро сразу понял, что все сделано так, как он и предполагал, когда несколько месяцев тому назад тайно передал ученику прекрасное дерево, чтобы тот попробовал самостоятельно воплотить в жизнь все, чему научился.