Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было очень похоже, но это ушло далеко вперед в смысле упрощения, откровенности, буквальности.
И вина, материал вины тоже оставил далеко за собой все предыдущее. Он почти перестал быть психологическим и с ужасающей грубостью воплотился в словах, в жестах, в расчетах на граммы и куски.
И соответственно разросшейся, увеличившейся вине – сократилось раскаяние. Может быть потому, что вина была уже слишком велика, чтобы можно было осознать ее в полном объеме, или потому, что дважды человек не проделывает один и тот же внутренний опыт, или просто от усталости.
Но как бы то ни было, разговор с самим собой по этому поводу начался сразу и продолжался с малодушными уклонениями, с откладываниями и изворотами, но продолжался. И он знал, что придется договорить его до конца.
Напрасно, кстати, мы безоговорочно упрекаем людей в том, что они сантиментальничают над своими покойниками, отравив предварительно жизнь живым. Это не просто недомыслие, рассеявшееся от факта смерти; это мгновенное изменение всех импульсов поведения и оценки. Отпали импульсы раздражения, озлобления и отчаяния от неразрешимости всех жизненных задач. И, освобожденные, вступили в работу иные положительные импульсы, и прежде существовавшие в подавленном виде. Жизнь близкого человека обрекала нас на столь непрерывные и жестокие страдания, что первый момент после его смерти с неизбежностью приносил чувство облегчения, главное – разрешения всех неразрешимостей бытия этого самого человека. Нужна была именно эта смерть, принесшая освобождение от нестерпимых тягостей и страданий, для того, чтобы оправившееся сознание через какой-то промежуток времени могло воспринять психологический ужас этой смерти. Так смерть оказалась условием и предпосылкой человеческого отношения к самой себе. Она прежде всего оказалась предпосылкой того чисто физического облегчения и успокоения организма, даже той относительной сытости, которые только и дали место трудной душевной работе раскаяния, боли, освободили место для тоски.
В первые дни все болело, и ни к чему нельзя было прикоснуться. Его мучила неистребимая тоска; ужаснее всего она была в послеобеденные переломные часы дня. Куски жизни теснились в памяти. То он перебирал их, то вытеснял – ища облегчения. Но он знал – в конце концов придется это все систематизировать. Придется систематизировать, иначе с этим не справиться никогда. В ответ на его телеграмму V. прислал ему нехорошую открытку. Там были выражения «наша голубка», «наша золотая старушка», которые удручающе подействовали на Оттера. И потому, что он не считал ни себя, ни V. вправе произносить такие слова. И потому, что эти слова, несмотря на их неоправданность, все же разбередили его как упрек. На самом деле идиллии не было. Но слова «золотая старушка» были так ужасающе не похожи на то, что происходило, на все, что он делал. Если бы они хоть немного, хоть немного были правдой…
V. писал: «Должно быть, я в чем-то виноват перед нею, но сейчас не могу в этом разобраться». Как это было все похоже на V. с его хорошим характером. V. ощутил боль и чувство вины, неизбежно возникающие у каждого из нас при известии о смерти близкого человека. V. – остряк, очень умный и квалифицированный остряк. Но человек устной речи. Письменно он отставал от самого себя, был провинциальнее, в чем сказывался недостаток культуры. И он написал напрямик слова, которые боль подымает и гонит со дна сознания, но которые все-таки остаются под запретом. У него все скоро пройдет, и, конечно, он никогда в этом не разберется и не будет пробовать разобраться. Он оставил младшему брату, человеку с дурным характером, не только всю тяжесть забот, но и все муки раскаяния и самообвинений.
Он-то действительно разберется…
Здесь есть несколько разных сторон, разных линий. Они мучительно смешиваются. Может быть, будет легче, если их разделить. Одно – это жалость к себе. Другое – жалость к ней. Тут есть жалость к этой несчастной жизни последних месяцев и – еще другая сторона – сожаление о том, что она умерла. И – отдельно – подробное воспоминание процесса смерти. И наконец, – основное – вина и раскаяние. Все это надо разобрать отдельно. Разобрать с самой суровой стороны, но, может быть, и со смягчающей стороны, и найти отношение. Все равно – чем бы это ни было, даже если оно было большим злодеянием, даже убийством – все равно его жизнь и работа будут продолжаться. Это естественный закон. Это все равно произойдет, непререкаемо. И потому, вместо того чтобы вгонять себе иголки под ногти вслепую, лучше систематизировать…
Первое – это жалость к себе. Проблема собственной потери. С этим, все-таки кажется, справиться легче всего. Да, его мучит тоска, без передышки. Доводящая до беспомощности. Тоска, от которой все время хочется менять положение, потому что во всяком положении плохо. Так что дома кажется, что будет гораздо легче на работе, а на работе он сразу начинает истерически торопиться домой, где можно лечь под одеяло. Но на самом деле дома слишком холодно и слишком тихо. Он вспоминает каких-то малознакомых, почему-то не уехавших людей. Он торопливо, не щадя усилий, разыскивает их в маниакальной уверенности, что с ними сразу станет легче. Но эти чужие люди оказываются невозможной нагрузкой для нервов; от нее нужно поскорее избавиться. Никогда ни одна из его неудач, ни одна из его любовных потерь, причинявших тяжелое страдание, не приносила ему этой особой ностальгической тоски. Нечто подобное он испытал только раз в жизни, почти подростком, когда в первый раз из дома уехал в чужой город. Это было сразу после Гражданской войны, во времена разрухи, когда пространства и связи были страшно затруднены, и дом казался почти невозвратимым. И тогда долго – пока не привык – его угнетала беспредметная, беспомощная тоска.
Нынешняя тоска тоже была беспредметна. В ней не было целеустремленности, не было тщетного желания вернуть ушедшее. Нельзя было, в самом деле, хотеть вернуть неразрешимую тягость и мрак истекшего года. Нельзя было хотеть вернуть страшное коловращение. Но от внезапной остановки его мутило. Организм не мог сразу приспособиться к тому, что с него сняли приросшую к нему тяжесть. Он тосковал не о человеке, которого давно уже почти не было, но о привычках, выросших в муках и сложившихся в единственно возможную форму существования; о мотивировках ежедневно возобновляемого цикла движений. Существование потеряло ту принудительную форму, которая делала его возможным; предстояло найти новую – это требовало времени. Пока от легкости мутило.
Это был верхний пласт тоски. А под ним залегали более глубокие. С этой смертью он потерял последний остаток