Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нынешнем приходе отец занял место священника, который как раз находился под подозрением. Думается мне, отца не первый раз отправили к черту на куличики, чтобы восстановить веру прихожан. Ему люди доверяют, он женат, у него есть дети. Вряд ли он хотел, чтобы вы извлекли из этого урок, но иначе не получается. Предыдущий священник развесил по стенам фотографии мальчиков, вырванные из книг Нормана Роквелла. Персиковые лица были исписаны огромными черными буквами, которые складывались в слова «соблазн» и «юность».
– Когда мы только въехали, – рассказывала мне мама, – тут все поверхности были покрыты коллажами и всякими надписями, даже зеркала.
Она вычистила дом сверху донизу, чтобы он снова стал пригодным для жизни. Почему-то это всегда входило в список ее обязанностей.
Никак не могу забыть тот приступ клаустрофобии, который накрыл меня, когда я поняла, что слишком много времени провожу с себе подобными и что меня будто в клетке заперли с представителями того же вида, покрытыми теми же пятнами. Не потому ли я сбежала отсюда в первый раз? Не потому ли, что поняла, пятна-то у меня совсем другие? Не в знак ли протеста? Это было бы сущей глупостью, любой священник подтвердит. Это означало бы, что я искаженно смотрю на вещи, перекладываю вину и в конечном счете наказываю лишь саму себя. Но ведь религия прежде всех остальных должна признавать силу символа. Силу тех, кто встает, и тех, кто остается сидеть. Если уж церковь и учит нас чему-нибудь, так это тому, что иногда нам приходится отвечать за проступки других людей. Так позвольте же мне сделать это – встать и покинуть банкет, и пусть за мой счет покормятся голодающие.
Всю жизнь я только и делаю, что подслушиваю; всю свою жизнь я слушаю, о чем пробалтываются люди, когда думают, что вокруг все свои. Эти «свои» весьма могущественны. Это самый коррумпированный и грозный институт на земле. В его руках – самая стабильная и убедительная валюта. Он говорит на самом понятном и популярном языке. Ворота «своих» неприступны, они охраняют свой замкнутый мир, где даже воздух пропитан чем-то иным. Но защищают они не людей, а форму существования.
У вас наверняка были такие «свои». И у меня. Церковь была для меня «своей». Это была моя семья. А история семьи – это всегда история соучастия. В семье у вас нет возможности выбирать, частью каких секретов быть, а каких – нет. И у того, кто вырос в замкнутом кругу, а затем его покинул, возникает вопрос – кто такие «мы», а кто такие «они», и как это в принципе возможно – уйти от первых ко вторым?
В недалеком будущем епископ Финн вынужден будет уйти в отставку прямым распоряжением Папы Франциска – фигурой, достойной некоторого изучения. А мой отец в ответ на это опубликует в церковном бюллетене письмо с выражением решительной поддержки в адрес епископа и предположением, что епископа преследовали за его консервативные убеждения, что на самом деле он не совершил вообще никакого преступления и что обвинитель состряпал дело по заказу «своих друзей из индустрии абортов».
Я буду так подавлена этим, что еще несколько недель не смогу говорить с отцом или даже смотреть ему в глаза. Хотя позже, быть может, почувствовав наконец некоторые сомнения, он скажет моей матери:
– Ты знаешь, я начинаю думать, что так поступил бы любой. И что должность сильнее человека.
В конце июля, когда на улице плавился асфальт, а в помещении было примерно так же холодно, как на леднике, онлайн-журнал The Awl [31] опубликовал мою поэму под названием «Шутка про изнасилование».
Я написала ее на волне вдохновения в Саванне, сидя в белом полотенце на краю кровати. Послеполуденное солнце горячо лилось мне на плечи, а остывший кофе оставлял следы на стенках кружки. Поэзия – славный компаньон. По большей части вы сидите с ним в тишине, и лишь время от времени отрываетесь от чтения, чтобы кивнуть или в проблеске внезапного единомыслия закончить друг за другом сказанное. Поэма родилась сразу и целиком, строчки бежали по страницам, пытаясь вскарабкаться в настоящее: все повторилось, заново, в самых ярких красках, только теперь я была вольна двигаться по сюжету так, как не могла двигаться в ту ночь. Снова красные бусинки бежали по острию лезвия, вот только на сей раз оно шло по бумаге и его сжимала моя рука. Я не знала, стоит ли мне публиковать эту поэму, потому что никогда прежде не писала о том, что происходило со мной. О чем-то реальном. Но проходит время, и вот ты уже можешь опубликовать такую поэму и не чувствовать себя так, будто твое трепещущее сердце – это новогодний шар на Таймс-сквер, отражающий лица миллионов, наблюдающих за ним.
Обычно публиковать стихотворение – все равно, что блевать в космосе или отращивать усы в подростковом возрасте – все равно никто не заметит, да это и к лучшему. Однако это стихотворение чем-то цепляет читателей и всего за день разлетается повсюду: тысячи отзывов, сообщений и мейлов сыплются в мои входящие в самых разных сетях. Дюжины девушек присылают мне вариации этого стихотворения, добавляя собственные истории. Одна подруга пишет мне: «Тоже самое случилось и со мной, только через неделю он подарил мне книжку про „Биттлз“ и подписал: „Прости“».
Когда я наконец спускаюсь вниз, выжатая после того, как ответила на эту лавину писем, я вижу свою мать. Она сидит в полумраке мягких сумерек, ее лицо освещено экраном ноутбука. По ее щекам бегут слезы.
– Я только что прочитала, – тихо говорит она, и ее все равно плохо слышно, так громко орет отец в соседней комнате. Они с семинаристом обсуждают дело священника из Сент-Луиса, которого недавно поймали за тем, как он затащил к себе в машину четырнадцатилетнюю девочку и принудительно целовал ее, да не где-нибудь, а прямо на стоянке перед собором, потому что картина была бы не полной без этой последней гротескной детали, оживляющей сцену.
– Она не должна была выставлять его в таком свете, – слышу я мужской голос. И тут же старая, хорошо знакомая ярость жгуче разгорается у меня в груди и огнем феникса взлетает к горлу, испепеляя мой голос. Сколько бы я его ни запирала, он всегда находит способ вырваться наружу.
– Я прочитала, – повторяет мама тихо и обреченно, – «Шутку про изнасилование».
Неподходящий момент для смеха, но и я правда чуть не прыскаю, вспомнив, как мы ехали по тому мосту в Цинциннати, который известен тем, что его постоянно красят в фиолетовый, и мать посмотрела на меня огромными, светящимися глазами и сказала:
– Триша, кого-то изнасиловали. Кого-то изнасиловали на Фиолетовом мосту [32].
Она встает и обнимает меня, но скорее, чтобы утешить себя, а не меня; ее ладони описывают маленькие круги по моей спине. Но раствориться в материнском объятии у меня не получается, воспоминания о той боли, о той ночи, когда я пробралась в спальню родителей, чтобы рассказать им, и их реакции, все еще слишком ярки. Никак не могу забыть, как я встаю на колени рядом с маминой кроватью, в комнате, заполненной декоративными золотыми шарами, и рассказываю ей о том, что произошло. А она всхлипывает и спрашивает: