Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти рассуждения доходили до меня в обрывках. Я был слишком занят собой, чтобы отнестись к ним с должным вниманием. Оказалось, что Женомор опять прав. На дворе было одиннадцатое. Дату пробил компостер на наших картонных билетах, которые я машинально вертел в пальцах, и ее можно было прочитать на просвет. 11 июня 1907 года. У меня дрожали руки и ноги. Что же произошло сегодня утром в Санкт-Петербурге и продолжает происходить сейчас? Я выбегал на платформу на всех остановках. Хотелось разузнать хоть что-нибудь, но спрашивать у встречных я не осмеливался. Газету же купить не мог: в наших новых паспортах значились имена неграмотных крестьян, расписывающихся крестиком. Ах, да будь оно проклято, это искусство перевоплощения, позволявшее нам иногда проникать в самые закрытые общества, чтобы разнюхивать тамошние секреты, а ныне мешавшее мне узнать самые обычные новости! Поскольку газеты покупать не было возможности, обратно в вагон я возвращался со шкаликами «Монопольки». И посасывал водку всю дорогу. Женомор охотно помогал мне в этом. Он все снова и снова заводил свои речи. А я продолжал терзаться страхом.
Положительно, мы были не на высоте, когда выходили из вокзала, а выглядели и того хуже, но, может быть, именно мерзкая хмельная расхристанность и позволила нам беспрепятственно миновать все кордоны. Платформы были запружены военными. На выходе пассажиров обыскивали полицейские. Каждый должен был показать документы. Но пьяных крестьян агенты пропустили беспрепятственно, тем более что тот, кто повыше, чуть не волоком тащил второго, который едва ковылял. Женомор ужасно хромал, раненая нога причиняла ему сильную боль. При каждом шаге из его груди рвался стон, но он скрывал свое состояние, кусая губы. Эти его гримасы вызывали у проверяющих шуточки и прибаутки, стихшие только после того, как мы миновали двойное полицейское оцепление.
При виде полицейских сердце у меня в груди сильно заколотилось, а когда мы вышли на привокзальную площадь, наш хмель как рукой сняло. Санкт-Петербург был погружен во тьму. Ни одной электрической лампы, никаких газовых фонарей. Везде кордоны. На Лиговке, где войска стояли в несколько шеренг, нас обыскали еще раз. По улицам скакали конные казачьи патрули. Над всем городом сгустилась тишина, и это не могло не впечатлять.
Так я узнал, что Женомор снова оказался прав.
Наш заговор разоблачен. Мы были преданы, проданы! Ах! Попадись Маша мне в руки, я бы задушил ее! Меня трясла холодная злость. Теперь уже я вцепился в Женоморово плечо: не будь у меня этой опоры, я бы упал.
С этой минуты Женомор проявлял завидную выдержку и хладнокровную рассудительность, так что я полностью доверился его способности выпутываться из любого положения. Силы покинули меня. Мне все стало безразлично. Я ощущал только невероятную расслабленность и полнейшее равнодушие ко всему. Мы вышли на перекресток Садовой и Гороховой. Дальше идти было некуда. Улицу перекрыли. За баррикадой из вывороченных булыжников солдаты устанавливали пулемет. В конце улицы слышались далекие свистки, перекрываемые ропотом и гулом толпы. Похоже, полиция оцепила квартал, обыскивая дом за домом и арестовывая всех подряд. Время от времени до нас доносились хлопки отдельных выстрелов.
Женомор увлек меня подальше, в глубь Садовой, и мы вошли в трактир как раз напротив крытого рынка. В трактире были три маленькие невзрачные комнатенки, грязноватые и набитые народом. В основном то были уличные торговцы и рыночные носильщики — мелкий люд, которому события этой трагической ночи помешали работать. Плечом к плечу они сидели за большими столами и маленькими круглыми столиками на одной ножке и шепотом обсуждали то, что творилось вокруг. В России всегда так, чуть доходит до каких-либо рискованных разговоров на людях. Спины гнутся дугой, ибо некая грозная, кошмарная сила давит на плечи, головы пригибаются от гнетущего страха. При нашем появлении воцарилось молчание, присутствующие сгрудились еще плотнее и застыли, прижавшись друг к другу. Лишь какой-то пьяный без рубахи декламировал стихи Пушкина.
Я рухнул на стул. Женомор долго крестился перед иконами. Затем взял себе большую тарелку с закусками, выпил изрядную чашку водки, снова обернулся поклониться иконам, заказал себе борщ, уселся за мой стол и, поругиваясь, закурил коротенькую трубку, а после положил ногу на ногу и громким голосом начал длинный монолог, где шла речь о колченогой кобыле и трех лошадниках, пытавшихся всучить ему эту хромую клячу. Он клялся и призывал Господа в свидетели, повествуя о том, что за жизнь ему бы устроила женушка, вздумай он привести в дом такую никчемную животину, у которой все ребра наружу, и как вся деревня подняла бы его на смех. Он рассказывал мне деревенские новости и восхищался тем, как здорово живут люди в городе. Он то красноречиво подвывал, то пускал слезу либо хихикал и, готовый раскиснуть от умиления, с горячностью все это втолковывал мне, своему дружку, названому братцу, а то взывал к воображаемым слушателям из числа деревенских старожилов, которые, конечно, никогда не поверят тому, что он говорит. Здесь он выходил из себя, рычал, божился, чертыхался, сыпал упреками и обвинениями, вконец оглушая меня своими выкриками. Люди один за другим вставали с мест, подходили поближе. Нас уже окружали несколько мужиков. Женомору задавали вопросы. Он отвечал, то и дело заказывая выпивку на всех. Вскоре в зале стоял общий гул, раздавались пьяные крики, никто никого не слушал. Всяк принялся рассказывать о собственной деревне. Жалеть, что ее покинул. Ругать город, хозяев, здешних богатеев. Потом все начали сетовать, как тяжело здесь работать, какие суровые настали времена. Тут разговор перешел на то, что происходило на улице, и мгновенно голоса стали тише. Каждый оказался свидетелем какого-нибудь происшествия. Все перешли на шепот, и снова образовались маленькие группки. Теперь мы перестали быть центром всеобщего внимания. К нам подсели два мужичка — старый извозчик и ночной сторож с рынка. А еще притащил свой стул декламировавший стихи пьяница, ему от Женомора тоже перепал стаканчик. Вскоре и за нашим столом началось перешептыванье, заговорили о городских сплетнях и слухах. Именно так мы разузнали обо всем, что случилось до нашего появления в городе. И, право слово, сведения были исчерпывающие: никакие газеты не смогли бы сообщить нам больше, ибо городской люд очень зорок и жаден до новостей. Он всегда со свирепой ненасытностью охотится за ними.
Покушения на царя не было просто потому, что ежегодный парад не состоялся и во всех войсках отменили отпуска. Говорили о восстании кронштадтских моряков. Кажется, случились волнения и на Васильевском острове, а казаки атаковали рабочих с Путиловского завода. В городе многие казармы были оцеплены полицейскими. А Семеновский полк перестрелял своих офицеров. Экипаж «Рюрика» был арестован Первым кавказским полком. Гвардия заняла центр города. Отрезаны целые кварталы. Произошли массовые аресты. Ночной сторож видел, как провели сотни арестованных, притом студентов среди них было совсем немного. Старый извозчик поведал о стычках на Выборгской стороне, говорили, что улица, ведущая к тюрьме «Кресты», была красной от крови. Пьяный меломан утверждал, что в Москве провозглашена республика, вся империя — в огне и потоках крови («Ведь я продаю газеты, — пояснил он, — а сегодня все они в цензурных вымарках!»). Извозчик возразил, что республику объявили не в Москве, а в Гельсингфорсе, поскольку на Финляндский вокзал простую публику не пускают. Но более осведомленный пьяница уточнил, что Черноморский флот снялся с якоря, чтобы идти в Констанцу, где матросы собираются сойти на берег. А вот ночной сторож божился, что Александровский сад был полон мертвецов.