Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подозреваю, что в этом, как и очень во многом, Дарвин был прав. Половой отбор — действительно неплохое объяснение многих особенностей уникальной эволюции нашего вида. Возможно, именно он отвечает и за некоторые из наших уникальных черт, свойственных всем расам, например за наш огромный головной мозг. Джеффри Миллер в своей книге “Разум для секса”[93]активно отстаивает такую же точку зрения, и Дарвина его книга привела бы в восторг, не омрачаемый тем, что Миллер придерживается уолле-совского взгляда на половой отбор. Начинает складываться впечатление, что на самом деле Дарвин поступил правильно, объединив в одной книге “Половой отбор” и “Происхождение человека”.
Если нас посетят какие-то вышестоящие существа из другой звездной системы (они неизбежно окажутся вышестоящими, если сумеют до нас добраться), какие общие темы нам выбрать для обсуждения с ними? Преодолеем ли мы разделяющие нас барьеры, просто выучив языки друг друга, или же предметы, представляющие интерес для наших культур, окажутся так далеки друг от друга, что серьезный разговор будет невозможен? Маловероятно, что межзвездным путешественникам захочется разговаривать с нами на многие из наших стандартных интеллектуальных тем: о литературной критике или музыке, религии или политике. Шекспир может ничего не значить для тех, у кого нет человеческого опыта и человеческих эмоций, а их литература и искусство (если они у них будут), вероятно, окажутся слишком чуждыми нам. Если вспомнить двух мыслителей, которых неоднократно называли равными Дарвину (я говорю о Марксе и Фрейде), то я сильно сомневаюсь, что нашим гостям будет так уж интересно говорить о них, разве что как об антропологических диковинах. У нас нет оснований думать, что труды этих мужей имеют большее, нежели локальное, местное, человеческое, земное, постплейстоценовое (кое-кто прибавит: европейское; мужское) значение.
Иное дело — математика и физика. Наш уровень владения ими может показаться нашим гостям до смешного низким, но тут мы, по крайней мере, сможем найти общий язык. Мы придем к согласию относительно важности некоторых вопросов о Вселенной и почти наверняка придем к согласию относительно ответов на некоторые из этих вопросов. Разговор заладится, даже если большинство вопросов будут исходить только от одной стороны, а большинство ответов — от другой. Если мы заговорим об истории наших культур, наши гости, конечно, укажут нам с гордостью на свои, сколь угодно древние, эквиваленты Эйнштейна и Ньютона, Планка и Гейзенберга. Но у них будет не больше оснований указать на свои эквиваленты Фрейда или Маркса, чем у нас будет оснований указать при посещении какого-либо неизвестного сейчас племени, живущего на поляне глубоко в лесу, на имеющиеся у нашей цивилизации эквиваленты местного заклинателя дождя или факира. Не обязательно принижать Фрейда и Маркса, чтобы согласиться с тем, что их открытия — не вселенского свойства.
А как насчет Дарвина? Будут ли наши гости почитать своего Дарвина как одного из величайших мыслителей всех времен? Сможем ли мы вести с ними серьезный разговор об эволюции? Я полагаю, что да (если только, как подсказала мне одна коллега, их Дарвин не окажется среди этих путешественников, а Земля не станет ее Галапагосами[95]). Достижение Дарвина, подобно достижению Эйнштейна, вселенского и вневременного свойства, тогда как достижение Маркса — локального и преходящего. Того, что сам дарвиновский вопрос вселенского свойства, где бы во Вселенной ни существовала жизнь, конечно, нельзя отрицать. Черта живой природы, больше других требующая объяснения, состоит в ее почти невообразимой сложности, характер которой создает убедительную иллюзию замысла. Дарвиновский вопрос, или, точнее, самый принципиальный и важный из всех дарвиновских вопросов, состоит в том, как мог возникнуть такой сложный “замысел”. Все живые существа, в любом месте вселенной и в любой момент истории, вызывают этот вопрос. Не столь очевидно, что и дарвиновский ответ на эту загадку (эволюция путем накопления результатов неслучайного выживания случайных наследственных изменений) тоже вселенского свойства. На первый взгляд, можно себе представить, что дарвиновский ответ имеет лишь местное значение, верен лишь для той разновидности жизни, которой довелось существовать на нашей собственной полянке в лесу вселенной. Я уже доказывал ранее, что это не так[96], что дарвиновский ответ в его общем виде не просто случайно верен для нашей разновидности жизни, но почти точно верен для всей жизни в любой точке Вселенной. Здесь же позвольте мне пока обосновать гораздо менее громкое утверждение, что по самым скромным оценкам претензия Дарвина на бессмертие ближе к тому краю спектра, где находится Эйнштейн, чем к тому, где находится Маркс. Дарвинизм во вселенной действительно важен.
В начале 60-х годов, когда я был студентом колледжа, нас учили, что хотя Дарвин был и важной фигурой для своего времени, современный неодарвинизм ушел от него так далеко, что едва ли вообще заслуживает называться дарвинизмом. Студенты-биологи поколения, к которому принадлежал мой отец, читали в авторитетной “Краткой истории биологии”[97], что
борьбе живых форм, ведущей к естественному отбору за счет выживания наиболее приспособленных, современные натуралисты, несомненно, придают гораздо меньшее значение, чем придавалось ей в годы, непосредственно последовавшие за появлением книги Дарвина. Однако для того времени это была необычайно плодотворная идея.
А биологи предыдущего поколения могли читать следующие слова Уильяма Бэтсона — вероятно, крупнейшего из британских генетиков того времени:
Мы обращаемся к Дарвину ради его несравненного собрания фактов. .. но для нас его слово более не имеет философского авторитета. Мы читаем описание его системы эволюции, как читали бы таковые Лукреция или Ламарка... Трансформация множества популяций незаметными шагами, направляемыми отбором, как теперь понимает большинство из нас, настолько не соответствует фактам, что мы можем только дивиться... недостатку проницательности, демонстрируемому теми, кто отстаивает подобную идею[98].