Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был потрясен, когда узнал, что 6 марта 1867 года царь Александр II стал жертвой покушения во время визита в Париж. К счастью, пуля не достигла цели. Виновный – молодой поляк, беженец, был застигнут на месте преступления. Это упрямое желание убить святейшего суверена представлялось Тургеневу следствием дикого фанатизма. 31 мая он счел необходимым вместе с другими русскими поехать на вокзал Баден-Бадена, чтобы поприветствовать императора, который возвращался в Россию. «Государь сегодня здесь проехал, мы все ходили встречать его на железной дороге, – писал Тургенев своему другу Писемскому. – На мои глаза, он очень похудел. – Экое гнусное безобразие, этот парижско-польский выстрел!» (Письмо от 31 мая (12) июня 1867 года.)
Несколько дней спустя он сам был в Париже для того, чтобы увидеться с Полинеттой и посетить международную выставку. Русский павильон разочаровал его: «Собственно о нашей я говорить не буду: опять закричат, что я не патриот», – писал он Анненкову. Что касается остального, то размах и широта проявления международной дружбы воодушевили его. «Я приходил в телячий восторг от выставки, которая решительно – единственная и удивительная вещь. Это в своем роде – chef-d'ćuvre[25]»(Письмо от 16 (28) июня 1867 года.) Определенно, именно в сопоставлении мировых цивилизаций он чувствовал себя всего лучше.
Тем не менее в этом и следующем году он несколько раз вернется в Россию, чтобы встретиться с друзьями, продать земли и пожить деревенской жизнью. Его крестьяне обманули его ожидания. «Свобода не сделала их богаче – напротив», – писал он Полине Виардо. (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.) Другой конец социальной лестницы – его отношения с литературными кругами показались ему еще более напряженными, чем в прошлом. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности – да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя», – делился Тургенев с Полонским. (Письмо от 27 февраля (11) марта 1869 года.) А несколько позднее признавался Жемчужникову: «Не совсем легко передать словами, до какой степени я нелюбим нынешним поколением. На каждом шагу приходилось невольно натыкаться на изъявления то ненависти, то даже презрения». (Письмо от 5 (17) июня 1870 года.)
Однако эта продолжавшаяся хула отнюдь не побудила его к смирению. Он не признавал себя побежденным перед собратьями, которых пресса принимала лучше. Самые заметные их произведения удовлетворяли его лишь наполовину. Ему не понравился «Обрыв» Гончарова, а о «Войне и мире» он говорил: «Много там прекрасного, но и уродства не оберешься! Беда, коли автодидакт, да еще во вкусе Толстого, возьмется философствовать: непременно оседлает какую-нибудь палочку, придумает какую-нибудь одну систему, которая, по-видимому, все разрешает очень просто, как например исторический фатализм, да и пошел писать! Там, где он касается земли, он, как Антей, снова получает все свои силы…» (Письмо к Анненкову от 13 (25) апреля 1868 года.)
У него же самого не было вдохновения, чтобы писать. Неоднозначный – скорее враждебный – прием читателями «Дыма» не вдохновлял его на создание нового большого романа. Он ограничился публикацией повестей «Несчастная», «Степной король Лир» и «Литературных и житейских воспоминаний». Увлечение его творчеством, интерес к нему самому, которых он, к сожалению, больше не находил в России, сместились во Францию, где круг знакомств среди писателей значительно расширился. Он был теперь в дружеских отношениях с Флобером, Сент-Бевом, Жорж Санд и некоторыми другими… Все французы видели в нем воплощение России, в то время как русские – отталкивали как перебежчика. В Париже у него было несколько встреч с тяжелобольным Герценом, и вскоре он узнал о его смерти. «Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, – писал он Анненкову, – какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает? Как будто бы жить и продолжать жить – не самая важная вещь для человека?» (Письмо от 10 (22) января 1870 года.)
В Париже также ему удалось благодаря приглашению Максима дю Кана поприсутствовать на «toilette»[26] и казни осужденного на смерть рабочего-механика Жана-Батиста Тропмана, виновного в смерти семьи из восьми человек. Это событие потрясло его, вызвав оцепенение и ужас. «Я не забуду этой страшной ночи, в течение которой „I have supp'd fullof horrors“[27] и получил окончательное омерзение к смертной казни вообще и к тому, как она совершается во Франции в особенности», – писал он Анненкову. (Там же.) В написанной по горячим следам статье «Казнь Тропмана» он рассказал в деталях о подготовке к исполнению смертного приговора. Его главным впечатлением было впечатление вины, которая должна заклеймить и казненного, и все общество. Это легальное убийство отозвалось в нем чувством стыда, забрызгало кровью. «Чувство какого-то моего мне не известного прегрешения, тайного стыда во мне постоянно усиливалось, – писал он. – Быть может, этому чувству должен я приписать то, что лошади, запряженные в фуры и спокойно жевавшие в торбах овес перед воротами тюрьмы, показались мне единственно невинными существами среди всех нас». (И.С.Тургенев. «Казнь Тропмана», июнь 1870 года.)
В который раз западный закон, по его мнению, изобличил себя как более варварский, чем закон русский. Грубо потрясенный тем, что увидел в тюрьме и на площади Рокетт, где возвышалась гильотина, он вернулся в Россию, но не нашел там желанного утешения. Времени хватило только для того, чтобы встретиться с несколькими друзьями, прочитать им свои последние произведения, продать 53 десятины земли, устроить для крестьян Спасского праздник; и он покинул вновь свою страну, чтобы вернуться в Баден-Баден.
Там Тургенев с радостью погрузился в теплый климат семейства Виардо, в атмосферу интеллектуальной дружбы с ее мужем, платонической любви к женщине и нежности к детям. Особенно к Клоди – дорогой малышке Диди, здоровье и непосредственность которой так радовали его. «Я положительно питаю обожание к этому очаровательному существу, такому чистому и грациозному, – писал он Полине Виардо, – я умиляюсь, когда образ ее встает перед моими глазами – и я надеюсь, что небо хранит для нее самое прекрасное счастье». (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.)
Все дети Виардо были одарены. Марианна была талантливой музыкантшей. Клоди, кроме того, прекрасно рисовала. Полю, которому тогда было тринадцать лет, предстояла блестящая карьера скрипача с мировым именем. Уверенный в его большом будущем виртуоза, Тургенев подарил ему Страдивари. Луиза, старшая, ставшая в 1862 году госпожой Эритт[28], была превосходной пианисткой, имела хороший голос и собиралась выступать и преподавать пение. Однако, наделенная тяжелым характером, она с раннего детства не могла переносить постоянное присутствие Тургенева рядом с матерью. Вне всякого сомнения, ближе всех ему была Клоди. Он даже в глубине души восхищался ею, о чем свидетельствуют его письма. Она отвечала на его симпатию с беззаботным юношеским кокетством. И он наслаждался, как гурман, подобным противоречием, которое так хорошо знал в прошлом – между физиологическим притяжением и моральным запретом. Когда Клоди выйдет замуж, он даст ей значительное приданое. Юная женщина станет еще более притягательной. «А теперь, мадам, – напишет он ей, – представьте себе, что вы сидите на краю бильярда и что я стою перед вами; вы болтаете ножками, что случается довольно часто; я ловлю их, целую их одну за другой, потом целую твои руки, потом твое лицо, и ты позволяешь мне это, ибо знаешь, что нет человека в мире, которого я любил бы больше, чем тебя». (Письмо от 18 (30) июня 1877 года.)