Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну да, что мы имели, то и имели, мы были в Лонкканиеми. И в ту же ночь это опять вылилось в драку между Антоновым и братьями, а все потому, что он опять захотел идти вместе с ними. Михаил, как обычно, сидел в своей качалке с покойной улыбкой на лице, а Суслов еще сильнее согнулся, погрузившись в свои думы.
Хейкки удалось разнять их, мне — нет, в эти дни мне многое не удавалось, я не справлялся с вещами, с которыми обычно управлялся запросто, но не тогда, тогда все мне было не по силам. Потом мы легли спать. Измученный гнетущими снами, я сквозь дремоту почувствовал — что-то происходит, уже произошло.
Я поднялся и посмотрел в окно: следы из дома в хлев, единственные, которые мы оставили за все время на хуторе, были глубокие и немного разбитые.
Я медленно оделся, разбудил Антонова и попросил его пойти со мной. На чердаке мы нашли Суслова, повесившегося на грузиле от рыбацкой сети, бескровное лицо посинело. Он срезал бороду и положил ее, как звериную шкуру, рядом с табуреткой, опрокинутой теперь на пол. Тут же лежало запечатанное письмо.
Мы перерезали веревку. Антонов вздохнул. Поворотный пункт. Разбудили всех. Хотя уже наступил день, мы отнесли Суслова на мыс. Раскопали снег до низа, до земли и корней, зажгли костер и палили его весь день, потом стали копать могилу дальше. Михаил сделал крест, теперь он плакал, не таясь, но лицо не пухло, только светилось одиночеством. Михаил потребовал, чтобы я сказал слово. Говорить было нечего. И я вспомнил, как давно Суслов рассказал нам историю о мальчике-конокраде, которого вместо наказания похвалили, и пока я произносил это и ждал, что Антонов переведет — он говорил с закрытыми глазами, воздевая руки, словно цитируя меня, — мне захотелось сказать вот о чем: все время нашего знакомства с ним мы жили в перевернутом мире, где перепутана правда с кривдой и все поставлено с ног на голову, мы дали сбить себя с толку, но теперь нам надо вновь обрести способность все понимать четко, мы же видим, сказал я, сам не знаю зачем, что стали друзьями, и знаем, что каждый из нас повинен в этой сумятице, — эту ясность внес своим жестоким поступком Суслов, мы благодарим его, и благодарим за него, и никогда его не забудем.
Остальное прошло по-деловому, без надрыва, потому что действительно наступил конец. Братья собрались уходить в ночь, взяв санки, шерстяные одеяла и кусок брезента вместо палатки. Наст продержится еще неделю, может, две, потом придется выбираться как-то иначе. Антонов передумал идти с братьями, он собрался домой, все остальное бессмысленно. Михаил хотел идти с ним.
Я разорвал старую отцову карту пополам и отдал братьям и Антонову по куску. Так же мирно поделили мы еду и вещи. Потом попрощались, пообещали прийти на похороны друг друга, пожали руки, и всем разом показалось, что все закончилось слишком быстро.
На этот раз говорить досталось Антонову. И он сперва по-русски, а потом по-фински завел речь о мужестве, о моем мужестве, но я с ходу сказал «нет», даже слышать об этом не желаю, может, это как раз была с моей стороны трусость, а не храбрость, я знал, что нужно для выживания, и хотел выжить, я боялся умереть, до смерти боялся, вот.
Антонов улыбнулся. И заговорил о силе, что, предположим, я не был храбрецом, но у меня нашлись силы сделать все, что нужно, и я опять возразил, на этот раз более осознанно: нет, всю свою силу я черпал из слабости рубщиков, они с первой секунды завоевали меня своей немощью, потому что будь они покрепче, я бы сам потерял присутствие духа, как Суслов, — сказал я, быть сильным среди слабых просто, это прибавляет человеку сил, дает возможность сделать сильнее и остальных, и так оно и вышло, в одиночку я бы не справился, так что — как я теперь понимаю — они спасли меня, как и я спас их, это я должен сказать им спасибо.
Я не знаю, как Антонов перевел это, но он очень старался, и все серьезно кивали, а после последних его слов заулыбались застенчиво, и я снова поблагодарил их, по-фински и по-русски, а потом мы обменялись рукопожатиями, и все одновременно покинули Лонкканиеми.
Два человека пошли на восток, домой, к границе с Советами, два хромых еврея — в сторону Норвегии, Швеции или страны, дойти до которой им хватит сил и надежды. А мы с Хейкки пошли в Суомуссалми, на этот раз по льду, на виду у всех, и я всю дорогу был счастлив, что сказал им спасибо, — откуда только взялась у меня эта идея? От Суслова. И она была дороже золота.
Когда лесорубы Тиммо Ватанен и Хейкки Турунен вернулись в Суомуссалми, а было это молочно-белым днем в конце марта 1940 года, город делал первые попытки возродиться из пепла: стайки самых нетерпеливых жителей уже вернулись назад, на черных от копоти и сажи фундаментах поднимались новые столбы и белые доски, в побитом лесу визжали пилы и стучали топоры, тянулись подводы, грузовики и трактора с любимым скарбом, дети играли в черном снегу, безоружные солдаты и гражданские с несмелыми улыбками на опасливо отрешенных лицах спешили куда-то в похожем на табор лагере из грязных палаток с кривыми, исходящими дымом печными трубами, нацеленными в небо, которое теперь с каждым днем будет становиться теплее и приветливей, дело к весне, к лету, к новой жизни в новых домах.
И в тот же вечер в самой большой палатке, столовой, раскинутой на школьном дворе, был устроен праздник с гармоникой, и танго, и самогоном, и это одна из причин, по которым Тиммо отказался рассказывать дальше, ему было страшно стыдно, невыносимо стыдно, ведь всю военную зиму он продержался трезвым как стеклышко, а тут в мирное время нате: зачем-то вылил в себя жуть сколько самогона и стал кидаться с топором на растяжки палатки, порвал скатерть, затеял драку с кузнецом… в общем, в конце концов трое солдат скрутили его и заперли в бытовке на колесах. В ней не было ничего, кроме печурки размером с консервную банку, двух скамеек и узенькой столешницы, которую Тиммо разнес в щепы голыми руками, чтобы топить этой холодной ночью, которую он испоганил еще и тем, что молотил кулаками стену и вопил, к ужасу и изумлению горожан:
— Мы русские! Все мы русские!
Хейкки, гостивший у родственников в Хулконниеми, услышал о происшествии под утро и выручил друга. Город успокоился.
— Они справятся, — сказал Хейкки о рубщиках. — Справятся.
— Да, — согласился Тиммо.
Хейкки вернулся к своей родне, а Тиммо отправился отсыпаться после похмелья в заднюю комнатушку к Антти.
С хмелем ушла и злость, но не стыд, Тиммо проснулся, но из дому никуда не пошел, даже и за едой не вышел, сидел у окна, дышал на стекло и рисовал на нем, а мимо тянулись груженые сани и машины, и все более густая толпа гражданских, возвращавшихся в свои сожженные дома.
Так он коротал дни, пока не вернулось семейство Антти с сыновьями, все взбудораженные и довольные, что нашли свой дом в целости, сохраненный истощавшим и растерянным Тиммо, который тем только и занимался, что холил их жилье во время этой длившейся почти целую вечность разлуки.
Тиммо помог им занести в дом все, что они вынесли из него в начале декабря, трое полных саней мебели, картин, одежды и сундуков, ну и швейную машинку и прялку Анны, которыми давным-давно никто не пользовался, но от которых теперь в мирной жизни еще труднее будет отделаться… Целый склад консервов плюс десять мешков муки торговец дальновидно упаковал в самые маленькие сани, которые вез конь Тиммо, Кеви, — он узнал своего хозяина и положил слюнявую морду ему на плечо, словно хотел поцеловать его, и Тиммо гладил ему шею и бока, приговаривая, что тот не иначе как простоял всю зиму в тепле, так он замечательно выглядит.