Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спирька! Как тебе не стыдно так ходить? Ведь гостиницу срамишь!
– Что это? Чем-с?! Украл, что ли, я что? – отвечал тот, затягиваясь дымом.
– Кто говорит, украл! А ходишь-то в чем… Стыдно!
– Чего стыдно! Всяк знает, что я при месте нахожусь! Вот коли бы без места ходил этак, стыдно бы было, вот что! – И еще раз пыхнув папироской, Спирька в два прыжка очутился на верху лестницы.
Я жил в тех же нумерах.
– Что это, у нас служит? – спросил я швейцара.
– У нас, Владимир Алексеич, самоварщиком; самый что ни на есть забулдыжный человек и пьяница распрегорчайший, пропащий!
– Зачем же держать такого?
– Сами изволите знать, хозяин-то какой аспид у нас – все на выгоды норовит, а Спирька-то ему в аккурат под кадрель пришелся – задарма живет. Ну и оба рады. Хозяин – что Спирька денег не берет, а Спирька – что он при месте! А то куда его такого возьмут, оголтелого. И честный хоть он и работящий, да насчет пьянства – слаб, одежонки нет, ну и мается.
Я жил в одном номере с товарищем Григорьевым. Придя домой, я рассказал ему о Спирьке.
– Да, я его видал. Любопытный человек, он меня заинтересовал давно; способный, честный, но пьяница.
Этим разговор о Спирьке и кончился. Потом я его несколько раз встречал в коридоре и на улице.
Как-то пришлось мне уехать на несколько дней из Москвы. Когда я возвратился, мой товарищ сказал мне:
– А у нас, Володя, семейства прибавилось.
– Что такое?
– Спирьку я к себе в лакеи взял.
– Ну?! – удивился я.
– Да, верно; третьего дня его хозяин прогнал, идти человеку некуда, ну я его и взял. Славный малый, исполнительный, честный.
В это время дверь отворилась, и с покупками в руках явился Спирька. Положив покупки и сдачу с десятирублевой ассигнации, он поздоровался со мной.
– Здравствуйте, барин, – рикамендуюсь вам, что мы теперь у вас в услужении будем.
– Рад за тебя, служи.
– Нет, вы, барин, на меня поглядите-сь, каким я теперь – хоть сейчас под венец, – обратился ко мне Спирька, охорашиваясь и поправляя полы спереди узкого, короткого сюртука.
– Барин подарил-с, – сказал он.
Действительно, Спирьку нельзя было узнать. На нем была поношенная, но чистенькая триковая пара и порядочные, вычищенные до блеска сапоги. Он был умыт, причесан, и лицо его сияло.
– Эх, то есть вот как теперь меня облагодетельствовали, что всю жизнь свою не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть в воду головой за вас… Ведь я сроду таким господином не был. Вот родители-то полюбовались бы…
– Ну и покажись им, – сказал я.
– Это родителям-то-с? Да у меня их никогда и не бывало; я ведь из шпитонцев взят прямо.
– Как не бывало?
– Мы шпитонцы; из ошпитательного дома… бог его знает, кто у меня родитель – може, граф, може, князь, а може, и наш брат Исакий!
– Ну, последнее вернее, – сказал мой товарищ, глядя на лицо Спирьки.
Стал у нас Спирька служить. Жалованье ему положили пять рублей в месяц.
Два месяца Спирька живет – не пьет ни капли. Белье кой-какое себе завел, сундук купил, в сундук зеркальце положил, щетки сапожные… С виду приличен стал, исполнителен и предупредителен до мелочей. Утром – все убрано в комнате, булки принесены, стол накрыт, самовар готов; сапоги, вычищенные «под спиртовой лак», по его выражению, стоят у кроватей, на платье ни пылинки.
Разбудит нас, подаст умыться и во все время чаю стоит у притолоки, сияющий, веселый.
– Ну что, Спиридон, как дела? – спросишь его.
– Слава тебе господи, с бродяжного положения на барские права перешел! – ответит он, оглядывая свой костюм.
– А выпить хочется тебе?
– Нет, барин, шабаш! Было попито, больше не буду, вот тебе бог, не буду! Все эти прежние художества побоку… Зарок дал – к водке и не подходить: будет, помучился век-то свой! Будет в помойной яме курам да собакам чай собирать!
– Так не будешь?
– Вот-те крест, не буду.
Спустя около месяца после этого разговора Спирька является к моему сотоварищу и говорит ему:
– Петр Григорьич, дайте мне четыре рубля, жисть решается!
– Как так?
– Невесту на четыре рубля сосватал! С приданым, и все у нее как следно быть, в настоящем виде.
– Что ты?
– Будь сейчас четыре рубля, и жена готова!
– На что же четыре рубля?
– Свахе угощение, и ей тоже надо. Сделайте милость, будьте, барин, отец родной, составьте полное удовольствие, чтобы жениться – остепениться!
Ему дали четыре рубля. Это было в три часа дня, Спиридон разоделся в чистую сорочку, в голубой галстук, наваксил сапоги и отправился.
На другой день Спирька не являлся. Вечером, когда я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
– Вот так женился! – сказал Григорьев, рассматривая лежавшего.
– Да, с приданым жену взял!
Спирька, услыхав разговор, поднял голову, быстро опомнился, вскочил и пошел в переднюю, не сказав ни слова.
– Спиридон! – громко окликнул его Григорьев, едва сдерживаясь от смеха.
– Чего изволите? – прохрипел тот в ответ, останавливаясь у двери и жмурясь.
– Что с тобой? А?
– Загуляли, барин! – Спирька махнул энергично правой рукой.
– А свадьба когда?
– Не будет! – пресерьезно ответил он и скрылся за дверями.
Григорьев решил его еще раз одеть и не прогонять.
– Авось исправится, человеком будет! – рассуждал он.
Однако слова его не оправдались. Запил Спирька горькую. Денег нет – ходит печальный, грустный, тоскует, – смотреть жаль. Дашь ему пятак – выпьет, повеселеет, а потом опять. Видеть водки хладнокровно не мог. Платье дашь – пропьет.
Наконец, Григорьев прогнал его. После, глубокой осенью, в дождь и холод, я опять встретил его, пьяного, в неизменных шароварах, зеленой рубахе и резиновых калошах. Он шел в кабак, пошатывался и что-то распевал веселое…
I
Почтовый поезд из Рязани уже подходил к Москве. В одном из вагонов третьего класса сидел молодой человек, немного выше среднего роста, одетый в теплое пальто с бобровым воротником. Рядом с ним лежал небольшой чемоданчик и одеяло. Этот пассажир был Александр Иванович Колесов, служивший в одной из купеческих контор на юге чем-то вроде бухгалтера. Контора разорилась, и Колесов, оставшийся без места, отправился в Москву искать счастия. Деньги, заслуженные им в продолжение пятилетней службы, так и пропали. Продав кой-что лишнее из носильного платья, он отправился. Родственников у него нигде не было. Отец и мать, бедные воронежские мещане, давно умерли, а более никого не было нигде.