Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, вытянув руку, указал раб на Лето.
– Это ложь! – воскликнула царевна. – Ложь! Как могла я желать смерти Хрисиппу, когда любила его, как брата?!
– Пойдите в дом ее, – раб говорил тихо, точно жалея о том, что пришлось ему рассказывать столь горестные вести. – Там найдете вы пышный миртовый куст. А в нем – ту самую чашу, из которой поила она лошадей.
Потемнел лицом Лай. Побежал он к дому, желая убедиться, что невиновна жена его. И, к горю своему, увидел почерневший, словно иссохший, миртовый куст, и ту самую чашу, что некогда подарил ему Кей. Ее и принес он во дворец.
– Уж не безумие ли толкнуло тебя на убийство?! – спрашивал он у Лето. – Или ревность злая? Видела ты мою любовь к Хрисиппу, боялась, что ответит он мне…
– Нет!
– …и потому решила убить его! Да пусть проклят будет тот день, когда я увидел тебя!
Заплакал Лай, и царь Пелоп глядел в прекрасное лицо гостьи, все еще не веря, что она, слабая женщина, лишила жизни его сына. За что?!
– О справедливости тебя умоляю, муж мой, – упала пред царем на колени Гипподамия. – Лишилась я Хрисиппа, и пусть не мною рожден он был, но дорог был мне, как любой из моих сыновей. Вели казнить убийцу!
О том же умолял царя и Лай, чье сердце истекало кровью.
– Взывает он, – указала Гипподамия на распростертое тело, – об отмщении…
И хотел было согласиться на это Пелоп, поскольку и его мучила невыразимая боль потери. Открыл он рот, но сказал другое:
– Нет. Гера-мать отвернется от нас, если казним мы женщину на сносях. Довольно уж горестей для моего дома. Пусть уходит она прочь…
– Море! – воскликнул Лай. – Пусть заберет ее море, ее же породившее! Отдай ее Посейдону, отдай нереидам… не будет в том преступления, но одна лишь справедливость.
Так и было решено.
Усадили Лето в лодку, дав с собой лишь немного воды – столько, сколько уместилось в чаше. Оттолкнули лодку от берега, и лишь проклятья полетели вслед царице.
Долго носилась лодка по морю, и, желая умереть, все жила Лето. Боль невыносимая раздирала тело ее изнутри, но куда горшая точила душу. И в тот миг, когда Лето решила, что не вынесет она больше и мига этих мучений – уж лучше пусть откроются пред ней врата Аида! – волна подняла лодчонку и понесла ее к берегу. Был остров каплей земли на безбрежных просторах океана. И не имелось на нем пристанища, как не имела дома и сама Лето. И сам остров пристанища на груди океана не имел. Носился остров, продуваемый всеми ветрами, от края до края мира по волнам. И лишь птицы морские селились на нем. Нежной отеческой рукой вынесло море на остров лодку-колыбель, поставило ее бережно на камни. И в тот же миг содрогнулся остров, обретая покой. Прирос он к хребту морскому, остановил свой извечный бег по волнам. Закричала Лето, и солнце отозвалось на крик ее. Выглянуло оно, сыпануло щедро небесным золотом по небосводу.
Видела Лето обезумевшими глазами, как раскрывается море, как выходят на берег девы длинноволосые и берут ее под руки, помогая подняться. Как водят ее по кругу, напевая сладко. И засыпала Лето под шум волн.
Но вот средь этих голосов раздался другой – тонкий, нетерпеливый. Засмеялись нереиды, отдавая Лето ее сына. Прекрасен был младенец! Прекраснее всех младенцев Эллады. Мерцала золотом его кожа, а глаза глядели спокойно, по-взрослому. И улыбнулась Лето, счастливая. Поняла – вот он, тот, который отомстит за нее.
– Аполлон, – сказала она, нежно целуя сына. – Мой драгоценный Аполлон!
Потомственная гадалка, прорицательница и помогиня Дарья Кузнецова снимала квартиру в старом городском районе, улочки которого были тихими, узкими и запутанными. Дома здесь редко были выше трех этажей, зато на крышах их торчали замысловатые трубы, острые пики флюгеров, а фасады были украшены коваными балкончиками. На протянутых над улицей веревках сохло белье. С балкончиков перевешивались кусты разросшейся герани и отяжелевшего девичьего винограда.
Редкие машины пугали редких же прохожих протяжными гудками, зато во дворах царила благословенная тишина. Здесь было прохладно и уютно. Далматов, вдохнув сыроватый, какой-то неурочно промозглый воздух, подумал, что он вовсе не против провести остаток дня в этом незнакомом месте.
Во дворе бегали дети и собаки, одинаково грязные и визгливые. За всей этой стаей приглядывала полусонная старуха, которая, впрочем, при появлении Далматова встрепенулась и выставила перед собой кривую клюку.
– Куда? – спросила старуха прокуренным голосом и почесала одной рукой другую. На тыльной стороне ее ладоней виднелись синие пятна – остатки старой наколки.
– Дарья Кузнецова здесь живет? – Далматов вежливо улыбнулся.
– Ну. А ты чего, хахаль ее?
В снулом старушечьем взгляде не было ни капли интереса. Спрашивала она, скорее, порядка ради, поскольку нечего в приличном дворе посторонним людям шариться. А вот если хахаль – тогда дело другое.
– Знакомый. Хочу предложить ей работу. Позволите? – Далматов указал на лавочку, за которой колыхал ветвями разросшийся куст жасмина. Белые бутоны созрели и раскрылись. Но липкий аромат их в этом дворе не казался таким уж удушающе мерзким.
– Работу… кем? Шалавой? – Старуха подвинула клюку к себе, зажала деревяшку коленями. – Да не кривись ты. Шалава и есть. Хвостом сюда! Хвостом туда! Этому дала, и тому тоже… – Старуха вздохнула, на сей раз, как показалось Илье, с изрядной долей сожаления. – И правильно. Дело-то молодое… лучше дать и жалеть, чем не дать – и тоже жалеть.
У нее было круглое лицо с «поплывшими» чертами, короткая шея и массивные борцовские плечи.
– От меня тебе чего надо? – спросила старуха. – Рекомендациев?
– Скорее, информации. – Далматов вытащил кошелек. – Правдивой. А то ведь знаете, как бывает. Про себя о ком-то говорят одно, а на деле-то выходит не другое, так третье.
В ее глазах мелькнула искорка интереса, не к Далматову – к содержимому кошелька. Распухшая рука приняла купюры, и старуха долго, тщательно изучала каждую. А потом… вернула деньги.
– Пришел, стало быть! Сподобился, – сказала она, глядя на него сквозь щелочки опухших век. – Дашка – шалава. Но беззлобная. И дура, хотя и думает, что она умнее прочих. Врет, что гадать умеет. Наши ей верят. Бегают к ней. Носят ей… кто полтинник, кто соточку, чтоб сказки ее послушать. Вроде и не дерет со своих-то, да все равно противно.
– Значит, не верите?
– Дашке – нет. А вот Ирка… – бабка наклонилась. Двигалась она медленно, словно опасалась, что ее тонкая старческая кожа порвется и жир, скрытый под ней, выплеснется ей под ноги. – Ирка и вправду карту кидать умела. Я ее с малолетства помню, вот такой была… – Ладонь ее опустилась до уровня сиденья скамейки. – И бабку ее, ведьмовку, знала. Она мне нагадала… про любовь нагадала, от которой я голову потеряю. И – смерть. И дом казенный. Я смеялась тогда… А и года не прошло, как влюбилась… – Дрогнули массивные щеки, подбородок ее затрясся. – Он хорош был… от хорош, скотина! Пел сладко. Стелил мягко. А спать мне на нарах пришлось. Чего смотришь? Прирезала я его! Застала с одной… шалавиной, и кровушка закипела. Сама не помню, как оно все вышло, только вот знаю – убила. Ай, все знали, что Эсфирка цыганских кровей была! Сама чернявая, глаза смоляные, волосы – мелким бесом, и нос этаким крючищем. Но – красавица, этого не отнять… и карты редко раскидывала. Говорила, что нет в них счастья. А в чем есть?