Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не имеет никакого значения.
Их просто не могли звать по-другому.
Их звали так вечно, ибо под их патронажем младенец, которого они только что усыновили, был наречен Nédélec Doué.
Пред крестильными вратами ланпольские сорванцы, почитая богача, горожанина и нотариуса, который создает Господина одним своим росчерком беглым, росписью, запросто, как делают в деревнях детей, и который кидает им россыпью леденцы, — что в этом возрасте понятнее всего, — уже указывают друг другу на Сына согласно Акту Регистрации:
Aotrou Doué.
Это первый зачин во всех литаниях.
Но ланпольские сорванцы об этом не думают.
Они просто называют: «ГОСПОДИН БОГ».
И литания продолжается, пророческая, в сложенных дланях закрытой книги, в которой она прописана:
— Сжальтесь над нами! Aotrou Doué, о pet truez auzomp!
Мэтр Жозеб…
Мы говорим Мэтр Жозеб, потому что в местечке его называли «Г-н натарьюс».
Это могло бы избавить нас от описания его дома, изучения входной таблички и утепленной ризничей двери на лестничной площадке.
Но Мэтр Жозеб был нотариусом на бретонский манер.
Там, «нотариус» обычно значило: «любой человек, который пишет».
Когда Леконт де Лиль[129]приехал в Париж, жители Фобур де Рен решили, что он успешно завершил свое преднотариальное образование:
— Давай пойдем прямо к нему. А где его контора?
В более широком смысле, «нотариус» — это естественное свойство того, кто не обременен ручным трудом, или же того, чьи руки искусны в делах весьма сложных и совершенно ненужных.
Однако, Мэтр Жозеб писал и читал с трудом, зато был богат по части амбара и конюшни, а еще закрывался в кабинете с чучелами птиц ради таинства выпиливания лобзиком.
А значит, был вправе, почти что обязан, не иметь растительности на своем обтекаемом черепе и обритых губах; и, как створки драгоценного триптиха (или же, как более понятно, по его мнению: боковые подушечки в кресле с «ушами») — распускать аккуратно расчесанные бакенбарды цвета слоновой кости.
Итак, Мэтр Жозеб назывался правильно:
— Мэтр Жозеб.
Именно в конторе Мэтра Жозеба, точнее в его столовой, начиналось воспитание маленького Эмманюэля.
Первый учитель Эмманюэля — подобен лунному диску.
Он из тех, что предстают единым целым или, лучше сказать, одним большим ореолом.
А венок его, легендарного книжника, — венец Предтечи, который вовсе не украшал им, как Иродиада[130], верхнюю часть головы.
Пурпурный участок, быстро бледнеющий, шеи.
Эмманюэль сам себе предоставил свой юный мозг, — дабы заправить его умом, — in disco[131].
Он — множествен.
Это двенадцать тарелок с двойной каймой зодиакального алфавита.
Наука накатывает отовсюду, без истока и без конца, как Океан, разбиваясь о щит Ахилла[132].
И алфавиты эти могли читаться с буквы любой; сталкивая их и роняя, Эмманюэль низводил их до простоты более краткой.
Класс учителя был античным и черным.
Ученое светило — в час, когда луна и пяденицы проникают в окна, и их стужа желейная плавится и над свечами сгорает, — спускалось с вершины серванта, кафедры застекленной, причаститься интимной беседы.
Формула представления ученика учителю и учителя Господину Богу была несомненно:
— Ессе corpus Domini…
— Domine, non sum dignus…[[133]
— Ничего делать не буду.
— После вас, сударь.
Эмманюэль был — на фоне существ слишком тусклых, чтобы услаждать барабанной дробью барабанные перепонки плоти — его единственным слушателем.
По окончании урока он переворачивал на столе, — вокруг двадцати четырех преподавательских зубов широко раскрытого учительского зева, — маленький деревянный домик, установленный на корабле, и из-под рухнувшей крыши ковчега появлялись Ноя чета и всякой домашней твари по паре.
Нотариус, как Демиург, своевольно шеренгами расставлял зверей, отколовшихся — согласно их Нюрнбергской родословной[134]— от туманности елочной ежегодной.