Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если я и описал эту интермедию со всеми подробностями, конечно не прегрешающими против правил хорошего тона, то лишь потому, что она сыграла решительнейшую роль в моем развитии. Не то чтобы она особенно расширила мои горизонты или поспособствовала большей утонченности моих манер – для этого Роза, дикий цветок Востока, была, право же, неподходящей особой. И тем не менее слово «утонченность» здесь вполне уместно, я воздержался бы от него, лишь сыскав более подходящее. Ибо не знаю, как точнее назвать ту пользу, которую я извлек из общения с суровой наставницей и возлюбленной, взыскательность которой не уступала моим талантам. Я имею здесь в виду, конечно, утонченность не столько в любви, сколько через любовь. Мне хотелось бы подчеркнуть такое противопоставление, ибо оно указывает на различие и одновременно на амальгаму средств и цели, причем первое имеет значение узкое и специальное, второе же – куда более общее. Где-то на этих листках я уже упоминал, что ввиду необычайных требований, которые жизнь предъявляла ко мне, я не имел права предаваться сладострастию, ослабляющему нервную систему. Тем не менее в течение этого полугодия, отмеченного именем не слишком благовоспитанной, но отважной Розы, я ничем иным не занимался, кроме такого «ослабления нервной системы», с той только оговоркой, что применение этого термина, заимствованного из медицинского словаря, нередко бывает сомнительным. Ибо ослабление нервной системы как раз и сообщает нам ту окрыленную нервозность, которая при должных предпосылках позволяет выставлять себя напоказ и утеху мира, что никак не дается человеку с притупленными нервами.
Я горжусь тем, что мне здесь удалось ненароком изобрести термин «окрыленная нервозность», которую я научно противопоставляю уничижительному смыслу термина «ослабление нервной системы».
Знаю только одно – мне не удалось бы так свободно и красиво прожить некоторые периоды моей жизни, не пройди я через трудную школу Розы.
Когда в канун Михайлова дня[8]осень начала срывать листву с деревьев, которыми были обсажены улицы, для меня настала пора вступить в должность, обеспеченную мне интернациональными связями крестного Шиммельпристера. И вот в одно прекрасное утро я распростился с матерью, чей скромный пансион находился теперь в сравнительно цветущем состоянии (была даже нанята кухарка), и торопливые колеса понесли юношу, все достояние которого было уложено в небольшой чемоданчик, навстречу новой, величественной цели – навстречу столице Франции.
Они спешили, стучали, останавливали свой бег, эти колеса под вагоном третьего класса с несколькими отделениями и желтыми деревянными скамьями, на которых до отчаяния неинтересные попутчики из простонародья целый день предавались своим занятиям – храпели, чавкали, играли в карты и чесали языки. В какой-то мере теплые чувства возбуждали во мне разве что ребятишки в возрасте от двух до четырех лет, хотя они нередко хныкали или даже ревели в голос. Я угощал их дешевыми помадками, которые мать дала мне на дорогу в числе прочих припасов, ибо всегда охотно делился тем, что у меня было, и впоследствии нередко делал добро людям, отдавая немалую толику тех сокровищ, что текли ко мне из рук богачей. Дети то и дело подбегали, упирались мне в колени своими липкими ручонками и что-то лепетали, а я, к вящему их удивлению и удовольствию, отвечал им тем же. За эту возню с детьми взрослые, несмотря на всю мою сдержанность по отношению к ним, не раз награждали меня благосклонными взглядами, хотя я нимало этого не добивался. В тот день я лишний раз убедился, что чем восприимчивее человек к красоте и прелести своих собратьев, тем в большую хандру ввергает его вид жалких уродцев. Я отлично знаю, что эти люди неповинны в своем безобразии, что у них есть свои маленькие радости и тяжелые заботы, что они на краткие мгновения предаются животной любви и влачат трудное существование. С точки зрения морали каждый из них, несомненно, достоин сочувствия. Но стремление к красоте – алчное и в то же время легко уязвимое – принуждает меня от них отворачиваться. Они переносимы лишь в возрасте тех детишек, которых я угощал сластями и смешил подражанием их детскому лепету, платя таким образом дань необходимой общительности.
Впрочем, для успокоения читателя хочу оговориться, что я последний раз в жизни ехал третьим классом в качестве попутчика этих горемык. Та сила (которую мы зовем судьбой и которая по существу мы сами), действуя в согласии с неизвестными нам, но непогрешимыми законами, в кратчайший срок изыскала пути и средства, для того чтобы это никогда больше не повторилось.
Мой билет, разумеется, был в полном порядке, и я, как ни странно, этому радовался; для меня это значило, что и сам я в полном порядке. Бравые кондуктора в грубошерстных шинелях, в течение дня несколько раз наведывавшиеся в наш деревянный закут, чтобы продырявить билет своими щипчиками, с неизменным должностным удовлетворением мне его возвращали, – молча, конечно, и без всякого выражения на лице, иными словами, с выражением мертвенного, доходящего до аффектации безразличия, которое вновь и вновь заставляло меня задумываться о той исключающей даже любопытство отчужденности, с какой человек, и прежде всего чиновник, почитает нужным относиться к своим собратьям. Этот честный малый зарабатывал себе на жизнь тем, что прокалывал мой билет; где-то его ждал дом, на пальце у него красовалось обручальное кольцо, а значит, он имел жену и детей. Но я обязан был притворяться, что мне и в голову не приходит думать о нем как о человеке, и любой мой вопрос, доказывающий, что я не смотрю на него лишь как на административную марионетку, был бы в высшей степени неуместен. С другой стороны, и я жил своей жизнью, о которой он мог бы задуматься или спросить. Но он на это не имел права или же не удостаивал меня такого вопроса. Исправность билета – вот все, что интересовало его к моей тоже марионеточной особе пассажира, а что со мной станется, когда билет больше не будет мне нужен и его у меня отберут, это уже находилось за пределами его мертвенного взора.
В таком поведении есть что-то странно противоестественное, пожалуй даже искусственное, хотя, с другой стороны, нельзя не признать, что и самое малое отступление от такового создало бы неловкость. И правда, вечером один из железнодорожных служащих с фонарем у пояса, возвращая мне билет, пристально на меня посмотрел и улыбнулся – улыбка, видимо, относилась к моему очень еще юному возрасту.
– В Париж? – осведомился он, хотя конечная цель моего путешествия была черным по белому обозначена на билете.
– Да, господин инспектор, – отвечал я, дружелюбно ему кивнув. – Вот в какую даль меня понесло.
– Что же вы там собираетесь делать? – полюбопытствовал он.
– Я, видите ли, имею хорошие рекомендации и думаю поступить на службу в гостиницу.
– Это дело! – сказал он. – Дай вам бог счастья.
– И вам желаю того же, господин обер-контролер, – отвечал я. – И, прошу вас, передайте это пожелание вашей супруге и детям!
– Что ж! Благодарствуйте! Вот так так! – Путаясь в словах, он сконфуженно рассмеялся и поспешил дальше, но каким-то неуверенным шагом, даже споткнувшись, хотя пол был ровный, – до такой степени выбила его из колеи простая человечность.