Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не раз с болью подмечал такое отношение к бедности; то же самое происходило и в день моего приезда. Наконец я остановил одну старушку, которая – не знаю зачем и почему – толкала перед собой детскую колясочку, набитую какой-то посудой, и она, единственная из всех, не только указала нужное мне направление, но и подробно описала место, где я выйду к омнибусной линии, ведущей на знаменитую площадь. Те несколько су, которые стоил этот вид передвижения, были мне по карману, и я обрадовался полученным сведениям. Чем дольше, объясняя мне дорогу, вглядывалась в меня добрая старуха, тем шире расплывался в улыбке ее беззубый рот; наконец она потрепала меня по щеке своей жесткой рукой и сказала:
– Dieu vous benisse, mon enfant[15].
И эта ласка была мне дороже, чем ласки более красивых рук, которые впоследствии выпадали мне на долю.
Париж отнюдь не производит восхитительного впечатления на приезжего, вступающего на его стогны с этого вокзала, но роскошь и великолепие возрастают по мере приближения к величавым площадям, являющимся сердцем этого города; держа на коленях свой чемоданчик, я не то что робко (робость я мужественно подавлял в себе), но изумленно и благоговейно взирал с узкого местечка, которое мне удалось отвоевать в омнибусе, на пылающий блеск его улиц и площадей, на сутолоку экипажей, толкотню прохожих, на сияние его прельстительных витрин, на манящие кафе и рестораны, на театры, ослепляющие глаза белым светом дуговых фонарей, покуда кондуктор выкликал названия, которые так часто и с такой нежностью произносил мой бедный отец, вроде: Площадь Биржи, улица Четвертого сентября, бульвар Капуцинов, площадь Оперы – и так далее.
Уличный шум, пронзаемый криками продавцов газет, был оглушителен, свет ярок до умопомрачения. Под навесами кафе за маленькими столиками сидели люди в пальто и шляпах, с тростью, зажатой между колен, и, точно в театре, смотрели на толпы пешеходов и проносящиеся экипажи, а между их ног ползали какие-то темные фигуры, подбирая окурки сигар. Нисколько этим не смущаясь, они попросту не замечали бедных ползунов или же считали их нормальным и узаконенным порождением цивилизации, за радостной суетой которой они с таким удовольствием наблюдали из своего укрытия.
Всякому образованному человеку известно, что гордая улица Мира связывает площадь Оперы с Вандомской площадью; там, у обелиска, увенчанного статуей великого императора, я вышел из омнибуса, чтобы пешком добраться до истинной моей цели – улицы Сент-Оноре, идущей параллельно улице Риволи. Отыскать эту цель было нетрудно: еще издали бросились мне в глаза довольно крупные и ярко светящиеся буквы на вывеске отеля «Сент-Джемс энд Олбани».
У подъезда была суета. Господа, собираясь сесть в наемную карету с привязанными к ее задку сундуками, раздавали чаевые суетящимся вокруг них слугам, в то время как другие лакеи втаскивали в вестибюль багаж только что прибывших постояльцев. Я добровольно иду на то, чтобы вызвать улыбку читателей, признаваясь в известной робости, которую я испытывал при мысли, что у кого-то хватает смелости непринужденно войти в этот элегантный, дорогой отель. Но разве право и долг не объединились, чтобы придать мне мужества? Разве мне не назначено сюда явиться и разве я не определен здесь к месту? И разве мой крестный Шиммельпристер не на «ты» с главой этого заведения? Тем не менее я из скромности воспользовался не вертящимися дверями, через которые проходили новоприбывшие, а боковым входом, куда носильщики вносили багаж. Но эти последние – не знаю уж, за кого они меня приняли, но, во всяком случае, не за своего брата – отослали меня обратно, и мне не осталось ничего другого, как, держа в руках чемоданчик, войти в великолепные двери, повернуть которые мне, к великому моему смущению, помог стоявший при них мальчик в красной курточке. «Dieu vous benisse, mon enfant», – поблагодарил я его словами той доброй старушки, отчего он разразился столь же неудержимым смехом, как те ребятишки, которых я забавлял в поезде.
Я очутился в великолепном зале с порфировыми колоннами и хорами, наполненном людьми; одни расхаживали по нему из конца в конец, другие, одетые по-дорожному, в том числе и дамы с дрожащими собачонками на коленях, сидели в глубоких креслах, расставленных на коврах у подножия колонн. Какой-то ливрейный юнец в порыве служебного усердия попытался взять у меня из рук чемоданчик, но я отклонил его услуги и немедленно двинулся направо, к стойке, за которой сидел портье, томный господин с холодным взглядом, в обшитом галуном сюртуке, явно привыкший взимать солидную дань с постояльцев. Он давал справки на трех или четырех языках обступившей его публике и в то же время с любезной улыбкой вручал ключи от комнат тем, кто их требовал. Я долго ждал, прежде чем мне удалось улучить минуту и осведомиться у него, когда и где я могу сподобиться чести предстать перед господином главноуправляющим Штюрцли.
– Вы хотите говорить с господином Штюрцли? – переспросил он с оскорбительным удивлением. – Но кто вы такой?
– Новый служащий отеля, – отвечал я, – наилучшим образом рекомендованный господину главноуправляющему.
– Etonnant![16]– заметил сей высокомерный субъект и с насмешкой, глубоко меня задевшей, добавил: – Не сомневаюсь, что мсье Штюрцли уже давно сгорает от нетерпения, ожидая вашего визита. Не сочтите за труд пройти несколько шагов дальше, в приемную.
– Бесконечно вам признателен, monsieur le concierge[17], – отвечал я. – Пусть щедрые чаевые и впредь со всех сторон стекаются к вам, дабы вы в ближайшее время получили возможность удалиться в частную жизнь.
– Идиот! – донеслось мне вслед. Но меня это нимало не огорчило и не задело. Не выпуская из рук чемоданчика, я пошел дальше, в приемную, и правда расположенную всего в нескольких шагах от стойки консьержа на той же стороне зала. Ее осаждали еще энергичнее. Многочисленные приезжие желали лично говорить с двумя восседавшими там мужами в изысканных смокингах, осведомлялись о заранее заказанных апартаментах, узнавали номера предоставленных им комнат и тут же заполняли «листки для приезжающих». Мне пришлось набраться терпения, прежде чем я подошел к столу; но в конце концов я все же очутился лицом к лицу с одним из двух директоров – еще довольно молодым человеком в пенсне, с закрученными кверху усиками на землисто-бледном лице, не знающем свежего воздуха.
– Вам угодно номер? – осведомился он, так как из скромности я не заговорил первым.
– О нет, нет, господин директор, – улыбаясь, отвечал я. – Я здешний служащий, если мне дозволено будет уже сейчас так называть себя. Мое имя Круль, Феликс Круль. Я явился сюда, чтобы, согласно договоренности между господином Штюрцли и моим крестным, профессором Шиммельпристером, выполнять любую работу, которая будет на меня возложена.
– Отойдите в сторону, – быстрым шепотом приказал он. – Вон туда, подальше!
При этих словах его землистое лицо порозовело и он тревожно огляделся вокруг; казалось, появление перед публикой нового служащего без ливреи, в обычном своем человеческом обличье, привело его в сильнейшее замешательство. И правда, глаза нескольких человек с любопытством обратились на меня. Некоторые даже перестали заполнять свои листки, чтобы получше в меня вглядеться.