Шрифт:
Интервал:
Закладка:
V
Пансион Штрук
(1917)
В начале 1917 года между мной и отцом разразился тяжелейший скандал. Брат Вернер, отслужив в армии уже два года, оказался ранен в ногу летом 1916 в ходе сербской кампании. Ему пришлось довольно долго пролежать в лазарете Галле. К зиме он почти полностью оправился, хотя ещё слегка прихрамывал, а образовавшееся в изобилии свободное время употребил на то, чтобы завести знакомства со своими единомышленниками социал-демократами, большинство которых в этом городе принадлежали к левому антимилитаристскому крылу. В ходе официальных торжеств в честь дня рождения кайзера Вильгельма 27 января он, облачившись в военную форму, принял участие в антивоенной демонстрации крайне левых и был арестован. Сначала против него выдвинули обвинение в государственной измене, особо тяжком преступлении для военнослужащих, но в итоге он был обвинён в оскорблении величества.
На второй день своего заключения он передал известие о случившемся: один из его друзей позвонил мне, назначил встречу и рассказал о событиях в Галле. Узнав, что брат схвачен за госизмену, я сразу сообразил, что дома придётся жарко. Я собрал все свои бумаги, перво-наперво дневник военных времён, и отнёс своему другу Гарри Хеллеру. Вальтер Беньямин тогда находился в Берлине, но в очень непростых обстоятельствах, поскольку уклонялся от призыва, и у меня не было никакого желания усугублять его нервозное состояние своими бумагами – это могло плохо кончиться, а квартира Хеллера была абсолютно надёжным местом. Через два дня отец получил официальную депешу о том, что его сын арестован по обвинению в государственной измене и будет предан военному трибуналу. Прямо за обеденным столом разыгралась страшная сцена. Стоило мне слегка возразить на какое-то его утверждение, как он закатил истерику. Довольно с него нас обоих! Социал-демократия и сионизм стоят друг друга, он в своём доме не потерпит всей этой антивоенной и германофобской возни. Он вообще не желает меня больше видеть. Я встал, вышел из-за стола и пошёл к себе. На следующий день я получил от него заказное письмо, в котором он требовал от меня покинуть его дом к первому марта и в дальнейшем поступать как мне заблагорассудится. Отныне он не имеет со мной ничего общего, а поскольку мне уже за двадцать, то по закону он не несёт за меня никакой ответственности. Первого марта он выдаст мне сто марок – и прости-прощай.
Волна поднялась великая. Я твёрдо решил подчиниться изгнанию и не поддаваться никаким попыткам примирения, которые непременно последуют. Вести о сучившемся мгновенно разнеслись по всей семье, а также в кругу моих друзей и сотрудников “Jьdische Rundschau”. Главным редактором “Rundschau” был тогда д-р Макс Мейер, убеждённый баварский сионист, чьи воззрения в большой части совпадали с моими. К тому же он был из тех немногих, кто глубоко погрузился в изучение иврита. Сын богатых родителей, он несколько лет тому назад прошёл через те же злоключения, что и я. По его приезде в Берлин мы с ним подружились и вместе читали еврейскую поэзию. Но самое главное, весть об изгнании дошла своим чередом до моего друга Залмана Рубашова[70], о котором мне ещё предстоит рассказать. Его реакция выразилась так: «Мученик сионизма! Надо будет кое-что предпринять!» Он устроил нам с Рубашовым встречу. «Нет причин волноваться. Переезжайте в пансион, где я сейчас живу. Я позабочусь, чтобы вам отвели удобный номер подешевле». Разумеется, это меня вполне устраивало.
Гершом Шолем. Берлин. 1917
Так я поселился в пансионе Штрук на Уландштрассе со стороны Шмаргендорфа, где и прожил до призыва в армию (точнее в пехоту), то есть до начала марта. Это было единственное время, что я провёл в западной части Берлина, в мире столь контрастно отличном от атмосферы моего детства и юности, и не только по части образа жизни или вида домов, но и в отношении языка – берлинского диалекта, на котором здесь говорили.
Воистину странное место этот пансион Штрук! Хозяйка пансиона, дальняя родственница известного графика Германа Штрука, содержала своё заведение со строго кошерной кухней исключительно для восточно-еврейского контингента, который при всём пренебрежении давно забытыми законами кашрута всё же чувствовал себя здесь «как дома». Это были люди в основном из русско-еврейской интеллигенции, мне лично знакомые частью по кругу “Jung-Juda”, частью – по еврейскому Фольксхайму. Прибавьте к этому несколько евреев из Галиции. Я да ещё молодая девушка из какой-то религиозной южно-немецкой общины были там единственными немецкими евреями. В застольной разноголосице можно было услышать немецкую речь со славянским акцентом (это для госпожи Штрук) вперемежку с ивритом и идишем. Нередко заходили прежние жильцы пансиона, которые испытывали духовную близость к этой компании, среди них Йосеф Зальцман, крупный предприниматель и член партии «Поалей Цион», его брат Мотя, д-р Яков Громмер, математик, и Хаим Аарон Крупник[71]. К этому надо добавить таких постояльцев пансиона, как Хаим Берлин (позднее – профессор медицины в Тель-авивском университете), Цви Китаин (позднее – врач в Хевроне и Тель-Авиве), Моше Эльяху Жерненский (прекрасный еврейский писатель, публиковавшийся под псевдонимом М. Э. Жак; женился на «кошерной» девушке из того же пансиона) и Густа Штрумпф (позднее – Рехев), одна из первых женщин участниц компании “Solel Boneh”[72]. Их всех я через годы встречал в Израиле, и их образы навсегда запечатлены в моей памяти.
Некоторые из жильцов принадлежали к сторонникам социалистическо-сионистской партии «Поалей Цион», которые, так сказать, выводили свой сионизм из марксистского анализа еврейского общества. В целом атмосфера была чисто сионистской, но поскольку в сионистской среде сосуществовали, конечно, очень разные течения, скажем,