Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не понимаю.
Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.
— Знаешь ли ты, — спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, — почему Сесватха оставил нам Сны?
Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом — так раньше думала Мимара.
— Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.
— Так они говорят, — отозвался Ахкеймион, смакуя дым. — Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.
— Ты считаешь иначе?
На его лицо пала тень.
— Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.
В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.
— Келлхус? — переспросила она.
Старик пожал плечами — привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.
— Он сам говорит: «Каждая жизнь — это шифр…» — Еще одна глубокая затяжка. — Каждая жизнь — загадка.
— И ты думаешь, что жизнь Сесватхи — такой шифр?
— Я не думаю, я знаю.
И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…
Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…
Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.
От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.
— Она была твоим утром, — решилась сказать Мимара.
Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.
— Чем?! — переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.
— Твоим утром, — неуверенно повторила Мимара. — Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.
Он рассматривал трубку в свете костра.
— Я больше не боюсь ночи, — напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. — Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.
Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.
— Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.
Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки — что он знает все мириады языков глубокой ночи.
И тогда он рассказал свою историю всерьез…
Словно получил на это разрешение.
Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.
За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен — да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие — что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание — слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.
Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.
Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.
Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту — точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, — Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг — в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.
Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.
Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.
Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.
— Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, — сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. — Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, — не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, — всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.