Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом Нина вдруг заметила, что он как-то странно откинулся на спинку сиденья. Она остановила машину, спросила: «Ты что? Что с тобой? », взяла его за плечо, потрясла, — и тут заметила, что все сиденье под ним залито кровью. Она вытащила его наружу, расстегнула бронежилет. Пуля попала на ладонь выше пупка. Прошла насквозь и застряла в жилете. Нина вывернула на сиденье аптечку, схватила бинты, пластырь, принялась заклеивать, заматывать. И по-бабьи, навзрыд, заревела.
Она хотела везти его в больницу, но он, очнувшись, когда машина подскочила на ухабе, вдруг приставил к ее голове пистолет и приказал остановиться. Нина остановила машину, свернула на обочину, на узкий, общипанный овцами луг вдоль берега реки, глухо рычавшей внизу, под обрывом. Открыла ему дверь. Он вывалился на траву, встал на четвереньки. Сейчас отобрать у него пистолет было нетрудно, но Нина отбирать не стала. Павел прополз немного, ткнулся головой в траву, упал на бок. Нина подбежала, повернула его на спину, — он застонал, — крикнула: «Я сейчас, сейчас», кинулась в машину, выскочила с бутылкой воды, стала лить ему в губы, он закашлялся. Сказал: «Оставь. Лучше пристрели меня».
— Нет, ты что, — сказала Нина. — Не смей, я тебя отвезу, с тобой все будет в порядке, ты что?
— Дура, — сказал Павел, — дура. Куда ты меня повезешь с такой дырой от пули в брюхе? Ментам здешним сдашь?
— Нет-нет, я найду, ты только не вздумай умирать, я найду, как же я без тебя, господи, что же делать-то?
— Только не реви. Всю жизнь мечтал подохнуть под бабий рев.
— Что мне делать? Что?
— Меня пристрелить, отъехать подальше и помолиться, чтобы все было хорошо.
— Ведь как я без тебя, а? Мы же и его не нашли? Что делать-то, а?
— Сволочь, — сказал Павел.
— Я не хотела, извини, надо было бензином, я знаю, — залепетала Нина.
— Ты тут ни при чем. Дерьмо. Вот что, — он ткнул пистолетом Нине под нос, — сейчас ты пойдешь и возьмешь пистолет, тот, из бардачка. Поняла?
Нина, как сомнамбула, пошла к машине, достала пистолет, вернулась, стала рядом с Павлом на Колени.
— Приставь ко лбу, — скомандовал Павел.
— Не нужно, — сказала Нина.
— Хочешь, чтобы я подыхал в соплях, чтобы корчился и вопил, как недорезанная свинья? Ты этого хочешь? Чтоб я в ментовском подвале подыхал от перитонита?
— Но что потом со мной будет? Мне куда деваться?
— Куда хочешь. Я свое уже по дерьму отползал. Хватит. А тебе еще придется. Ну, я считаю до трех. На счет «три» ты стреляешь, ты поняла? Раз, два, три… Ты что? Считаю еще раз. Если не выстрелишь, на счет четыре я выстрелю сам.
Нина подождала, пока он, хрипя, скажет «три», и нажала на крючок.
И от этого весь огромный, отравленный жарой и пылью мир сложился и рухнул, как карточный домик, оставив ровную, серую, безразличную пустыню.
Она аккуратно положила пистолет ему на грудь. Села в машину, чувствуя себя очень маленькой, пустой и вялой, будто резиновая кукла. Завелась и поехала.
Стемнело. Она долго ехала по ночной дороге, поворачивая наобум. Кончился асфальт, она поехала куда-то вверх, по врезанному в склон горы серпантину, по какому-то лесу, через ручей, завязла в грязи, выбралась, но на втором ручье все-таки застряла, прямо посредине. Когда открыла дверь и попыталась выйти, ее чуть не смыло. Она повисла на дверце, подтянулась, забралась на машину. Прыгнула с капота. Поскользнулась. Ухватившись за камень, выбралась на берег. Пошла куда-то в темноту, наугад. Дорога под ногами исчезла, началась тропа. Нина шла долго, спотыкаясь, падая, раздирая о камни руки. Было очень холодно. Временами она начинала разговаривать с собой, спорить и доказывать, что все прошло хорошо, что они не ошиблись, и нужно только переждать, все пойдет прекрасно, вот увидишь, никаких слез, конечно, я не буду плакать, пустяки, конечно же, какие пустяки, это просто царапина, ты нюни распустил, а мы вернемся, вот увидишь, мы вернемся. Еще она плакала, утирала слезы ладонью и хохотала, а отсмеявшись, плакала снова.
На рассвете ее нашли пастухи, перегонявшие наверх, к высокогорным пастбищам, скот. Она совсем закоченела, тряслась от холода и стучала зубами. Русского они почти не знали, а в ответ на то немногое, что они могли спросить, она заливалась истерическим смехом, а потом навзрыд заревела. Ее попытались успокоить, накинули на плечи куртку, усадили на коня — она не сопротивлялась. Ее отвезли наверх, на летовку, отдали женщинам. Она покорно позволяла себя кормить, ухаживать за собой. Но молчала. Когда ее расспрашивали, смеялась. Как-то раз увидела торчащий в колоде топор. Подбежала, выдернула его, — все шарахнулись в стороны. Женщина, сбивавшая масло, визжа, бросилась прочь, опрокинув ступу. Нина оглянулась по сторонам, держа топор в левой руке, положила правую кисть на колоду, неуклюже размахнулась, — но мужчины уже бежали к ней, отняли топор, схватили, отвели к женщинам. Она заплакала. Плакала она три дня подряд.
Весь кишлак обсуждал, кем она могла быть, что с ней, как сюда попала и что делать. Застрявшую поперек потока «Ладу» к полудню, когда ручей вздулся от талой воды с ледников и стал грохочущей рекой, развернуло, поволокло и сбросило вниз, с обрыва, заклинило между камней, сплющило, измяло падающими с водой камнями. Перекореженный остов увидели сверху, но к нему и подобраться пило трудно, не то что вытащить. Многие, надеясь поживиться, в малую воду пытались залезть под водопад, но добраться до машины никто так и не смог.
Когда Нина перестала плакать, женщины разлили ее и вымыли. Дали ей длинную рубашку, шаровары и платье. Теперь она почти не отличалась от местных женщин — такая же смуглая, черноволосая, скуластая. Обыскивая ее прежнюю одежду, нашли спрятанные в ремешок полторы тысячи долларов. Деньги для кишлака были очень большие, и из-за них едва не случилось кровопролития. Деньги потребовали пастухи, нашедшие Нину. Муж женщины, обнаружившей деньги в поясе, отдавать деньги не хотел, и на помощь ему готовы были прийти все его родственники, почти треть кишлака. В конце концов старики решили поделить деньги поровну, а от Нины поскорее избавиться. Ее согласились отвезти в город заехавшие в кишлак киргизы.
На первой же ночевке киргизы изнасиловали ее, все четверо. Она не сопротивлялась. А на второй, едва только поставили палатки и развели костер, сама подошла к старшему и потянула за рукав. Он крикнул на нее. Схватил камчу. Но ударить не успел. Она, встряхнув его, будто мальчишку, выдернула из руки плеть. Ткнула рукоятью — и оставила его корчиться у костра, скулящего, схватившегося за низ живота.
Еженощные насилия под горными звездами стали для них рабской повинностью, нечистым, пугающим ритуалом. Она хохотала, чувствуя в себе член, вбирая мужскую силу, усаживаясь верхом на перепуганных, покорных киргизов. По утрам те, переговариваясь шепотом, кидали кости на то, кому вечером идти к ней последним. Шепотом они разговаривали именно потому, что она все время молчала. Им казалось, она слышит и понимает все, и замечает каждый их шаг, и даже уходя по нужде, они старались спрятаться поукромнее. За едой ей отдавали самые лучшие куски, и чай наливали раньше прочих, а когда она умывалась, — она после первой же ночи с ними стала тщательно, нисколько не стесняясь, умываться и подмываться, — один из киргизов дежурил рядом, держа на вытянутых руках кусок холстины.