Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лайонс нетерпеливо расхаживал по залу в ожидании автобуса.
– Жутко волнуюсь. Ночей не сплю. Перед самым отъездом звонит мне Эйб Бэрроуз – мы соседи – и говорит: «Знаешь, сколько в Москве градусов? По радио сказали, минус сорок». Это было позавчера. Кальсоны купили? – Он задрал брючину и показал полоску красной шерсти. В обычной жизни Лайонс – человек подтянутый, не толстый, но он так укомплектовался на случай морозов, что роскошная меховая шапка, пальто на меху, перчатки и туфли топорщились на нем, как на магазинном воришке.
– Жена Сильвия купила мне сразу три пары. В Саксе. Которые не кусаются.
Герман Сарториус, одетый, как для Уолл-стрит, в костюме и старомодном пальто, сказал, что у него кальсон нет.
– Ничего не успел купить. Только карту. Когда-нибудь пробовали купить автодорожную карту России? Ну, доложу я вам, работка. Пришлось весь Нью-Йорк перевернуть. Как-никак, а в поезде хорошо иметь карту. По крайней мере, понятно, где находишься.
Лайонс кивнул.
– Только знаете, – сказал он, понизив голос и стреляя по сторонам живыми черными глазами, – никому ее не показывайте. Им может не понравиться. Карта все-таки.
– Гм, – сказал Сарториус, явно не понимая, в чем дело. – Ладно, буду иметь в виду.
Все в Сарториусе – седина, рост, вес, джентльменская сдержанность – внушает доверие – свойство, необходимое финансисту.
– Я тут письмо получил от друга, – продолжал Лайонс. – От президента Трумэна. Пишет, чтобы я там вел себя осторожно, а то он теперь не сможет меня вытащить. Представляете себе, статья, а внизу написано: Россия! – воскликнул он и обвел взглядом собравшихся, как будто ища подтверждения, что они разделяют его восторг.
– Есть хочу, – сказала миссис Вольферт. Муж потрепал ее по плечу. У Вольфертов взрослые дети, и они походят друг на друга розовощекостью, серебряными волосами, а главное – несокрушимым спокойствием давно женатых людей.
– Ничего, Хелен, – сказал он, попыхивая трубкой. – Как сядем в поезд, сразу двинем в вагон-ресторан.
– Точно, – одобрил Лайонс. – Водки и икры.
В зал влетела Нэнси Райан, в распахнутом пальто, с развевающимися волосами.
– Никаких вопросов! Полный кошмар! – прокричала она, после чего, разумеется, остановилась и с удовольствием, с которым сообщают дурные вести, произнесла: – Ничего себе – предупредили! За десять минут до отхода! Вагона-ресторана нет. И не будет до русской границы. Тридцать часов!
– Есть хочу! – простонала миссис Вольферт.
Мисс Райан понеслась дальше, на бегу бросив: «Делается все возможное». Это означало, что руководство Эвримен-оперы в полном составе прочесывает сейчас берлинские гастрономы.
Темнело, над городом повисла тонкая сетка дождя, когда наконец автобус, набитый перешучивающимися пассажирами, прогромыхал по улицам Западного Берлина к Бранденбургским воротам, откуда начинался коммунистический мир.
Передо мной в автобусе сидела влюбленная пара: хорошенькая актриска труппы и худосочный юнец, считавшийся западногерманским журналистом. Они познакомились в берлинском джаз-погребке, и он, по-видимому, влюбился: во всяком случае, сейчас он провожал ее на вокзал под шепот, слезы и приглушенный смех. Когда мы подъехали к Бранденбургским воротам, он заявил, что дальше ехать не может: «Мне опасно переезжать в Восточный Берлин». Высказывание, как потом выяснилось, крайне любопытное – ибо кто же вынырнул через несколько недель в России, ухмыляясь, хвастаясь и не в силах правдоподобно объяснить свое появление? Тот самый юнец, по-прежнему утверждавший, что он влюблен, журналист и западный немец.
За Бранденбургскими воротами мы минут сорок ехали сквозь черные километры напрочь разбомбленного Восточного Берлина. Автобусы с остальными прибыли на вокзал раньше нас. Мы встретились на платформе, где уже стоял «Голубой экспресс». Миссис Гершвин в сторонке надзирала за погрузкой своих чемоданов. На ней была шуба из нутрии, а через руку перекинута норковая, в пластиковом мешке на молнии.
– А-а, норка? Это для России, солнышко. Лапушка, а почему он называется «Голубой экспресс», когда он и не голубой вовсе?
Поезд был зеленого цвета – цепь гладких, темно-зеленых вагонов с дизельным паровозом. На боку у каждого вагона были выписаны желтые буквы «СССР», а под ними на разных языках – маршрут: Берлин – Варшава – Москва. Перед входом в вагоны высились щеголеватые советские офицеры в черных каракулевых шапках и приталенных шинелях с раструбами. Рядом стояли одетые победнее проводники. И те и другие курили сигареты в длинных, как у кинозвезд, мундштуках. Они глядели на беспорядочную, возбужденную толчею труппы с каменными лицами, умудряясь сохранять выражение полной незаинтересованности, игнорируя бесцеремонных американцев, которые подходили к ним вплотную и пялились, потрясенные и крайне недовольные тем, что у русских, оказывается, два глаза и нос посередине лица.
Один из исполнителей подошел к офицеру.
– Слушай, парень, – сказал он, показывая на буквы кириллицей, – что значит «СССР»?
Русский нацелил на спрашивающего мундштук, нахмурился и спросил:
– Sind sie nicht Deutch?[38]
– Старик, – сказал актер, – зачем напрягаться? – Он глянул вокруг и помахал Робину Джоахиму, молодому русскоговорящему ньюйоркцу, которого Эвримен-опера наняла в поездку переводчиком.
Оба русских заулыбались, когда Джоахим заговорил на их языке; но удовольствие сменилось изумлением, когда он объяснил, что пассажиры поезда – не немцы, а «американски», везущие в Ленинград и Москву оперу.
– Удивительно! – сказал Джоахим, поворачиваясь к слушавшей разговор группке, в которой был Леонард Лайонс. – Им вообще о нас не говорили. Они понятия не имеют, что такое «Порги и Бесс».
Первым оправившись от шока, Лайонс выхватил из кармана блокнот и авторучку:
– Ну и что? Какова их реакция?
– О, – сказал Джоахим, – они в восторге. Вне себя от радости.
Действительно, русские кивали и смеялись. Офицер хлопнул проводника по плечу и прокричал какой-то приказ.
– Что он сказал? – спросил Лайонс, держа авторучку наперевес.
– Велел самовар поставить, – ответил Джоахим.
На вокзальных часах было пять минут седьмого. Приближался отъезд, со свистками и громыханием дверей. В коридорах поезда из репродукторов грянул марш, и члены труппы, наконец благополучно погрузившиеся, гроздьями повисли в окнах, маша удрученным немецким носильщикам – те так и не получили «капиталистического оскорбления», каковым, предупредили нас, в народных демократиях считают чаевые. Внезапно поезд взорвался единодушным «ура». По платформе бежали Брины, а за ними несся фургон с едой: ящики вина и пива, сосиски, хлеб, сладкие булочки, колбаса всех сортов, апельсины и яблоки. Едва все это внесли в поезд, как фанфары взвыли крещендо, и Брины, улыбавшиеся нам с отеческим напускным весельем, остались стоять на платформе, глядя, как их «беспрецедентное начинание» плавно уносилось во тьму.
Мое место было в купе № 6 вагона № 2. Купе было больше обычного, и что-то в нем было приятное, несмотря на репродуктор, который полностью не выключался, и синий ночник на синем потолке, который полностью не гас. Стены