Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей вообще казалось очень интересным это занятие — писать стихи: что-то вроде кроссворда.
— Мне нужна гитара, — говорила она страдающим голосом. — Как ты думаешь, — обращалась она к матери, которая, скрывая тревогу, ласково поглядывала на нее, — очень трудно научиться играть на гитаре? Ну, не играть, конечно, а просто аккомпанировать… Как ты считаешь?
— Другие играют, — отвечала мать с грустной улыбкой. — Значит, и ты сумеешь.
— Ты мой самый хороший друг, мама! — восклицала Геша, никогда не отличавшаяся излишней чувствительностью. — Ты просто чудо! Спасибо тебе.
Ночью была гроза. Первая в этом году, она обложила все небо над городом тучами и вспыхивала в разных его концах своим электричеством, освещая и тучи, и город, стучащие под ветром ветви бесноватых, белесых под молниями деревьев: рушила на землю, на крыши домов и автомобилей шумящую массу воды, в грохоте которой громы казались веселым треском пастушьего кнута.
Геша никак не могла избавиться от слуховой галлюцинации: тупого стука падающего тела, слыша вместе с ним и вопль смертельно раненного Кантонистова. Неживые его глаза словно подглядывали за ней из-под полуприкрытых синих век… Ужас этой смерти был еще и в том, что на полу рядом с телом лежала дохлая крыса, только что убитая тем же замком. Неужто закон моисеев — «око за око» — явил тут себя во всей своей жестокости? Смерть крысы приравнялась к смерти человека, словно человек этот был из крысиной породы. Или крыса возвысилась до значения убитого Кантонистова?
Суетные поиски странной закономерности там, где торжествовал случай, не давали ей покоя. Она не спала, измученная бесконечной чередой совпадений, в которые и сама она была вовлечена, пугаясь в догадках, какую роль во всем этом происшествии играл Ибрагим, отец ее сына.
— Он меня сведет с ума, — четко сказала она, глядя в темный потолок и слушая, как моросит за окном в тишине успокоившейся ночи дождик. Голос ее прозвучал безучастно, как чужой. Она услышала его, улыбнулась и вдруг поняла, что с ума не сойдет. — Глупость какая! — прошептала она и потянулась в зябком ознобе, прячась под одеяло.
Туманным утром в теплом воздухе пахло молодой травой, тополиными листьями. Земля, напоенная дождем, кратко смотрела в небо чистыми лужами, на дне которых застыли, как впаянные, бурые прошлогодние листья, пронзенные иглами травы. Было тихо и влажно. Небо, залитое молочным светом заоблачного солнца, повизгивало первыми стрижами. Полет был размашист и смел, и глаз не уставал любоваться быстрыми птицами. Летали они низко в это туманное утро, над самыми крышами, стремительно загребая воздух косыми крыльями, юрко отворачивали от натянутых проводов, от телевизионных антенн, легко играли с опасностью, жарким своим визгом оглашая живое небо, празднуя возвращение на гнездовья.
Начинался новый день зеленого роста на земле. Росла трава, росли листья, сбросившие с себя клейкие панцири почек, росли цветы мать-и-мачехи, медуницы, одуванчиков, которые в это утро, когда солнце белым шаром висело над крышами, робко прятались в зеленых венчиках, дожидаясь жарких его лучей. Росли и маленькие листья на пепельно-сером, невысоком еще кусте жасмина. Матово-зеленые, гладкие, они прорезали острыми вершинками мертвенно-серую кору и зелеными цветами украсили куст, который совсем недавно казался вымерзшим, иссохшим, не перенесшим зимних морозов. Зеленая эта жизнь тянулась к свету, отгороженному от куста глухим забором. Жасмину еще много лет надо было расти и крепнуть, чтобы одолеть извечную тень, в которой ему по прихоти человека суждено было жить. Но в это туманное, паркое утро, когда свет, казалось, проникал всюду, ему было очень хорошо. Маленькие листья, словно тугие лепестки крохотных роз, цепко держали шарики дождевой воды, похожие, как чудилось Геше, конечно же, на жемчуг, отливающий перламутром. Черная земля, в которой рос жасмин, как всякая земля под старым забором, лоснилась многолетним перегноем и, влажная, источала жирный, животворный дух. Трава, хоть и лишенная солнца, росла тут сочная, густая. Зеленые иглы ее начали свой новый рост, устремившись в зенит с извечной силой и самоуверенностью, как будто ничто не могло помешать душистой траве, никто не вправе был нарушить законы, по которым протекала хрупкая ее, ничем не защищенная жизнь, нацеленная, как к магниту, к невидимому солнцу.
— Вы, наверное, рассчитываете на благодарность, — сказал в этот день Геше благодушно настроенный подполковник, который уже точно знал о присвоении ему очередного звания: был звонок приятеля из министерства.
Минут сорок сидели они вдвоем в его бледно-розовом кабинете, пропахшем новым дерматином. Подполковник внимательно выслушал ее, кое-что записывая для памяти и для дела в большой блокнот.
— Вы мне не поверите, — говорила Геша волнуясь. — Не поймете меня! Я стала бояться денег. Больших денег, которые были всюду. Они валялись как что-то не очень нужное, как, например, валяются иногда книги или детские игрушки, когда их много. Они мне мешали думать, вернее, я жила, оглушенная ими. Вздрагивала от испуга, если вдруг выдвигала какой-нибудь ящичек, а в нем валялась пачка денег, которых вчера еще не было. Я боялась на них смотреть! А что я могла сделать? Этот человек — отец моего сына. Я просто сбежала, и все. Откровенно говоря, я боялась не только денег. Здесь, с мамой, я почувствовала себя опять человеком. И вдруг этот утренний визит! Мне показалось, что он приехал со своими дружками неспроста. Он никогда ничего не делал просто так! Хотя я не имела никакого представления, чем он вообще занимается. А этот Кантонистов, или как его там… Я его никогда раньше не видела. Мне кажется, он очень… он был усталым, как будто ему все на свете надоело, и он ждал только смерти. А может быть, он не мог перенести вида полусъеденных денег? Эти люди… у них болезнь наживы. Что ему эти жалкие десятки или двадцатипятирублевки?! Он наверняка ворочал тысячами дома, а здесь вдруг польстился… Что-то тут другое! Чует мое сердце — другое. Нервное потрясение, ужас. Я не знаю, как назвать это состояние, но, видимо, он не мог переносить, когда на его глазах уничтожалось то, ради чего он существовал. Он, наверное, испытывал страшные муки. Какое-то серое ничтожество, хвостатое существо приносит ему, как в насмешку, никуда негодные деньги. Для него это пытка! Пускай хоть три рубля, но они уже ни на что не годны. У него, наверное, сердце разрывалось от ужаса: он ведь больной человек, для него нажива — наркотик! Он наверняка испытывал состояние, какое испытывают наркоманы в период, когда у них нет возможности, нет какого-то там средства наркотического. Они ведь жилы могут себе порвать, если не удовлетворят