Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на кого еще надеяться? В случае с экзекутором бесполезно развешивать на всех углах его портреты — внешность Зверь меняет проще, чем одежду; отпечатки пальцев штука, конечно, полезная, но и с них толку пока никакого; группа крови у поганца самая, что ни на есть, распространенная. Первая. А больше никаких данных о нем нет. Аналитики пока лишь тихо ворчат, пытаясь разобраться в мешанине информации, что свалилась им на головы. Все связи Зверя с человечеством начинаются и заканчиваются мертвым магистром.
Последнее утверждение, правда, очень и очень сомнительно. Чтобы менять внешность, документы, образ жизни и собственную личность, нужны довольно обширные связи. В совершенно, кстати, определенных кругах.
Круги прошерстили — только пух полетел.
Только пух и полетел. Не было там Зверя. И ведь не объяснишь людям, которые ведут поиски, что разыскивают они незаурядного гипнотизера, который без всякого труда кого угодно заставит забыть обо всем… вплоть до необходимости дышать, например.
Весин прослушивал дневники магистра. Полтора десятка аудиодисков, спокойный, почему-то кажущийся старческим, голос, резкие переходы от эмоциональных всплесков к холодным рассуждениям.
У Смольникова была интересная манера вести дневник: он беседовал с… кем-то. С невидимым и, скорее всего, несуществующим собеседником. Николай Степанович живо представлял себе магистра, почему-то в строгом костюме — может быть, потому что никогда не видел Смольникова одетым иначе сидящим с чашечкой черного кофе в руках перед равнодушным цветком микрофона. Одиноко сидящим. И ведущим диалог. Зрелище жутковатое, однако в сравнении с тем, что еще творил магистр, мирное и какое-то даже успокаивающее.
Интересно было то, что дневниковые записи Смольников начал десять лет назад. Когда попал к нему в руки Зверь. О более ранних событиях вспоминал лишь мельком, как о фактах неинтересных и достойных упоминания лишь постольку, поскольку они могли объяснить что-то, собеседнику непонятное.
Ему хотелось выговориться. Страшно хотелось рассказать, поделиться, похвастаться. Некому было. Желающих узнать о Звере, конечно, нашлось бы предостаточно, но магистр ведь понимал прекрасно, что ни один человек о его воспитаннике узнать не должен. Слишком велик шанс потерять и Зверя, и надежду на бессмертие, и саму жизнь.
Весин прослушивал дневники и постепенно приходил к выводу, что покойный магистр был действительно незаурядным педагогом. Может быть, педагогом гениальным. Гений и злодейство в жизни совмещаются с необыкновенной легкостью, и сколько же страшных дел может совершить гениальный злодей.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
Кое-что человеческое ему действительно чуждо. Так что называть Олега человеком я бы не стал. Биологически он, разумеется… и то, знаете… Впрочем, если подходить с медицинской точки зрения, да, он человек.
Я нашел этого мальчика, я вырастил его, воспитал, дал ему образование, и не одно, предоставил ему возможность жить так, как он хочет. Я люблю его больше, чем собственных детей. Дети, какими бы родными они ни были, все равно вырастают живым укором родителям. В них вкладывается столько надежд, а они имеют нахальство становиться независимыми. И живут так, как считают нужным. Из Олега же я сделал то, о чем и мечтать никогда не смел и уж, конечно, никогда не посмел бы сотворить подобное со своими сыновьями.
Он никогда никого не любил. Разве что родителей, но и тех, скорее, как некий идеальный образ. Детдомовским детям вообще свойственно наделять потерянных родителей едва ли не ангельскими свойствами. Н-да. Так вот, Олег никогда никого не любил, но в этой своей нелюбви меня он все-таки выделял. И выделяет по сей день.
Его воспитание, конечно, шло вразрез со всеми учебниками педагогики. Из Олега следовало сделать квинтэссенцию греха с одной-единственной прочнейшей установкой: хозяин всегда прав, но, пока мои усилия не начали приносить плоды, он был мальчиком чувствительным, эмоциональным и, кстати, добрым. Вы не знаете Олега, иначе, услышав, что он был когда-то добрым ребенком, вы как минимум рассмеялись бы мне в лицо.
Нет, я не противоречу себе. Доброта и любовь — понятия абсолютно разные, и одно другого отнюдь не подразумевает. Можно любить весь мир, никого не выделяя, и такая любовь ничем не будет отличаться от не-любви, поэтому я утверждаю, что Олег никогда никого не любил и что он был добрым и эмоциональным мальчиком.
Но я отвлекся.
Его приходилось ломать. Вы не педагог и, думаю, довольно слабо представляете себе, насколько тяжело ломается вполне сформировавшийся характер четырнадцатилетнего ребенка. Особенно если ломка должна пройти по возможности незаметно и безболезненно. Это трудно. Это тяжелая работа для наставника, и не менее тяжелая работа для подопечного. Олежка сталкивался со множеством противоречий: его прежняя жизнь, установки, оставленные родителями, типовое воспитание детского дома, собственная мораль, в конце концов, — все это восставало против того, к чему подводил я. Самостоятельно разобраться в мешанине взаимоисключающих посылок он не мог. А помощи попросить было не у кого. Никого, кроме меня, не было рядом. Полагаю, я имею полное право быть гордым собой: у меня получилось не дать мальчику замкнуться. Постепенно, осторожно, действуя с гибкостью укротителя, я научил Олега верить. Мне.
И вместе мы разбирались в чудовищно сложных вопросах, обуревающих ребенка на пороге взросления. Вместе находили ответы. Вместе строили новую личность. И вместе уничтожали старую.
Это было удивительное время. Совершенный убийца рождался у меня на глазах, с моей помощью. Я был тем гениальным скульптором, чей резец сбивал куски мертвого камня, открывая для мира произведение искусства. И чтобы очистить свое создание от остатков скверны, от морали, от совести, я в конце концов привел его к мысли, что он не человек вообще.
Как я уже говорил, поставить Олега над людьми не получилось. А вот внушить, что он в стороне, — это оказалось на удивление легко. Еще бы! Такая посылка решала сразу все противоречия. Их просто не оставалось. То, что хорошо или плохо для людей, не может быть хорошо или плохо для, скажем, кошек. Или птиц. Представляете, насколько все стало просто?
Настолько же стало и сложно.
Я создал легенду, в которую поверил мой мальчик. Я помню, что это моя легенда, я помню, как придумывал ее, как подгонял друг к другу факты и вымысел, как подсовывал Олежке книги, фильмы, музыку… Я помню все это разумом.
Но поверить уже не могу. Потому что даже человек, не верящий, что он человек, не способен творить зло с той беспечной легкостью, с какой делает это Олег. Какая-то мораль, какие-то нормы, что-то, что заложено у всех нас в генах, должно послужить ограничителем, но ни морали, ни норм, ни правильного генокода у него, кажется, нет. Он по-прежнему откровенен со мной, он все еще выделяет меня в своей не-любви, он, как и раньше, эмоционально зависим от меня… но все меньше и меньше в нем остается даже того мальчика-убийцы, который уже понял, что убивать — хорошо. Даже этого ребенка почти нет, понимаете? А что там есть? Я не знаю. Я верю в Олега так, как верит слепой хозяин в громадную и страшную собаку-поводыря. Слепец собаки не видит. Он знает лишь, что доверил свою безопасность твари, способной сожрать его заживо. И ему в голову не приходит, что такого зверя следовало бы бояться. Я верю Олегу так же, как верит хозяин своему псу. И я вижу Олега нисколько не лучше, чем слепец своего поводыря. Поэтому, при всей своей любви к нему, я говорю вам: биологически он — человек, а в остальном… я не знаю, кто или что носит сейчас его имя.