Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замыслы двух повестей о страхе зародились давно, когда мы с коллегами нашли в Интернете список человеческих фобий и обнаружили в нем свои. Со смехом. Потом выяснилось, что кто-то на полном серьезе с детства боится очередей, а кто-то – лифта. Сотрудница поднималась на лифте домой, и вдруг погас свет. Мобильных телефонов в то время еще не было. Она просидела в темном замкнутом пространстве около двух часов, пока в доме не устранили неполадку с электричеством. С тех пор предпочитает топать на свой восьмой этаж по лестнице. Еще кто-то признался, что из-за боязни высоты не смотрит вниз из распахнутого балконного окна. Тут мы посмеялись: другой, как выяснилось, с опаской относится к открытым балконам – ему хочется что-нибудь скинуть с высоты. Или кого-нибудь. И прыгнуть следом. Хотя это, вероятно, не фобия, а просто некоторая странность.
Порой странности жизни в нашей стране оказываются большей аномалией, чем распространенный частный страх высоты или темноты. Разве не аномалия, что боязнь нечаянной идеологической «крамолы» и, как следствие, «стук» энтузиастов-осведомителей с последующим приездом специфической машины, когда-то въелся в плоть и кровь едва ли не четверти советского народа? А сейчас весь мир погряз в боязнях беженцев, террористов, отключки Интернета, транспортных аварий, военных новостей, эпидемий вируса Эбола… список потенциальных фобий продолжается. Человечеству всегда есть чего опасаться. Значит, оно, по крайней мере, живо.
Но мы тогда до обсуждения «общих мест» не дошли. Остановились на столкновении детей с ложью в семье, о неподготовленности их к социальным отклонениям в обществе, разочаровании и страхе очутиться в беспощадном мире взрослых.
Болезненные детские травмы на почве разочарования, конечно, редко трансформируются в фобии, но могут породить в растущей личности зачатки цинизма и скрытой мизантропии. Могут стать, наконец, причиной асоциальности человека. Подобный печальный случай замечательно изложен в новелле Мопассана «Гарсон, кружку пива!..». С согласия коллеги, пережившей стресс в детстве, я по свежему впечатлению написала повесть «Танцующая на трибуне». Параллельная тема о летающей девушке составилась из нашествия в редакцию душевнобольных людей, когда психиатрическую клинику в городе закрыли на ремонт. А для завязки сюжета повести «Вкус груши» послужила байка, рассказанная в дедовском доме кучке двоюродных братьев-сестер, младших школьников, родственницей постарше. В начале 70-х триллеров в нашей среде не существовало по многим причинам, и мы просто оцепенели от ужаса именно потому, что ничего особо сверхъестественного в рассказе не было. «Встольные» записки о детских боязнях дополнили недавно написанную историю о том, как страх мальчика, умноженный разочарованием в отношениях взрослых, перерос в семейную драму. Здесь я намеренно пропустила «протокольные» подробности, признательные показания, заключения экспертов и т. д. Все только глазами ребенка.
Повести получились странные, неожиданные даже для себя, читательскую же реакцию вообще не предугадаешь.
Любой писатель надеется на эмоциональную сопричастность к созданному им и побаивается высокомерных откликов. О таких мой друг и кума Татьяна Данилевская, тоже автор книг (публицистических), говорит: «Это сродни погружению в крещенскую купель. Сначала дух вышибает, потом наступает уныние и за ним – неизменно – благодарность Тому, Кто не дает занестись в гордыне». Вот и у меня так. Но боязнь читательского неприятия легка и преходяща, а отклики тех, кто понял и принял, всегда подпитывают творческую энергию.
Боюсь ли чего-то я сама? Боюсь. Больших агрессивных собак. Больших аудиторий, заполненных людьми, где зачем-нибудь должна толкать речь (иногда приходится). Боюсь однажды сесть перед белым экраном монитора и не нарушить цепочкой следов этот девственный снег. А главный мой страх связан с родителями. Страх, обычный для каждого, у кого они старенькие, но по-прежнему самые лучшие, хранящие любовь и семью.
Весной в редакцию городской газеты «Наши известия» началось паломничество «шиз» – так называл этих специфических визитеров заведующий отделом новостей Николай Иванович. Сумасбродный ветер, несущий смутные запахи и волнения, летел дальше, а весенних приятелей оставлял на крыльце. Движимые сезонной жаждой публичного слова и славы, они шли с заметками, стихами и открытиями века.
Бомжеватый мужчина, по уши утонувший в слоях шерстяного шарфа, вначале не производил впечатления из серии «Шизы́ прилетели». Он предлагал по дешевке печатную машинку «Ятрань» в надежде на то, что кто-нибудь собирает подобные раритеты. И вдруг, артистично выкинув руку, заявил:
– Страна крыс! Вы, наверное, слышали? Это мое поэтическое имя.
Брови Николая Ивановича вздернулись в красноречивой пантомиме. Мохнатые и седые, они напоминали толстых гусениц и жили своей эмоциональной жизнью на хозяйском лице. «Шиз», – изобразили брови.
– Оригинальный псевдоним, – сказал завотделом.
– Крысы населяют меня, – простодушно пояснил поэт, перебирая шарф желтыми никотиновыми пальцами. – В круге первом они гуляют и резвятся, во втором обедают, в третьем спят и занимаются сексом. Все как у людей.
Страна крыс наклонился к Елене Даниловне, и ее обдало душком застарелого перегара, крепленного пометом. Из-под пальца высунулась востренькая, мелко обоняющая воздух розово-серая мордочка.
Елена не боялась грызунов и не беспокоилась, если их не сажали ей на плечо, а поэт так и сделал. Не успела она пошевелиться, как любознательное животное юркнуло в вырез ее блузки. Мужчина бросился спасать жителя своей страны…
На вопли сотрудницы сбежалась вся редакция. Поэт бушевал, пришлось вызвать «Скорую». Увидев людей в белых халатах, он заложил руки за спину, как арестант, и прогнусавил над шарфом:
– Атас, ребята, гестапо на пороге!
– Опять крысий шарф, – вздохнул врач. – Памятный субъект, осенью в психушку возили. А нынче вообще работы прибавилось…
– Собственную газету не читаете, – упрекнул потом журналистов заведующий секретариатом Роман Афанасьевич. – Наши уже писали, что психдиспансер закрылся на ремонт. Буйные раскиданы по домам инвалидов, остальные выпущены на время.
– Нашли когда дурдом ремонтировать, – удивился Николай Иванович. – Весна же, обострение у шиз.
Елена чувствовала себя виноватой. Потом позвонила подруга Наташа:
– Ты помнишь, какой сегодня день?
– Какой?
– Двадцать пять лет со дня смерти Карелии Альбертовны, – укоризненно сказала Наташа и отключилась.
Елена так и не смогла дописать материал, который должна была сдать к вечеру. Впереди ждали выходные, народ разбежался пораньше, а она задержалась – не хотелось нести работу домой. Но завершить статью не удалось. Забытая продавцом машинка «Ятрань» стояла на столе и навевала мысли о докомпьютерном прошлом.
* * *
Двадцать пять лет назад журналист «Наших известий» Елена Юрьева, тогда десятиклассница Леля Нефедова, была отличницей и активисткой. Брала равнение на передовых и все такое: коса до пояса, школьную форму носила до выпускного бала, к торжествам – белый верх, темный низ. Только к занятиям балетного класса во Дворце пионеров закручивала волосы в пучок, чтобы не мешали, переодевалась в тунику, лосины и на целый час сбрасывала всегдашнюю зажатость.