Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересные воспоминания о насмешнике-бригадире оставил его знакомец по Башкирии заводчик-миллионер И.Б. Твердышев. «Аксаков, что на Уфе обретался, в Москве проживая, дурь, шутовство на себя напустил, – писал он в 1750 году, – паче молвит – юродствует; как начнет шутить – нету никому спуска: всё под видом шутовства, напрямки, кто бы какого высокого ранга ни был; да шуту, да безумцу, да юроду все прощаемо, так и с Аксаковым. Он же, Аксаков, в дерзновении своем, под видом шутовства, воочию прямо его сиятельству, такой высокой персоне, встретя его, сказал: “Здоровеньки ли сиятельный! – маленький-де вор Аксаков челом бьет большому вору, вашему то есть сиятельству!” – И ничего: такая первая, такая высокая особа только смеху далась; другого бы всякого за такие продерзости… в Стуколков монастырь[2] отсылают – только не Аксакова». И далее Твердышев говорит, что этот самый юрод Аксаков – человек ядовитый и злой, а иногда и буен бывает, и приводит пример такового его неистовства: «Не любит он больно, кто свистит: на того Аксаков бросается ругаться, даже драться, и раз, будучи у обедни, выходя из церкви, [услышал, как кто-то] засвистал, так он, Аксаков-то, рассвирепел и шпагу вынул, да только виноватого не нашел, а то бы, пожалуй, пырнул». А В.Н. Витевский склонен объяснять все его издевки выплеском обиды и злобы на сильных господ, которым Аксаков якобы оказал некие услуги, но не получил желаемого вознаграждения.
Замечательно, однако, то, что Петр, будучи записным оригиналом, являл свое шутовство и весьма эксцентричным образом. Зрелище было самое презабавное! Аксаковская «карета диковинная, раскрашенная и размалеванная шутовски, висящая на железных цепях, чтобы те цепи побольше грома делали, а кучера в шутовских балахонах, а лошади разношерстные – какая чалая, какая вороная, какая иная», – поражали воображение даже видавших виды московских обывателей. А в другой раз он – на потеху всей Москве! – «ездил по людным улицам, поставив большую лодку на колеса, и на этой лодке сидел, да еще посадил музыкантов; а он сам, Аксаков, сидел в разнополом кафтане; одна пола была красная, а другая желтая, а на голове колпак, как у китайцев рисуют». Современники пытались объяснить, что же одушевляло действия нашего насмешника, и веских резонов не находили. Некоторые говорили, что он тем самым искал популярности. А И. Твердышев мнил, что юродствовал и шутил он «из притворства и хитрости». Но дело тут, думается, в особом складе ума этого оригинального русского человека.
И как не вспомнить тут вольного или невольного последователя Аксакова, известного благотворителя и мецената, москвича Прокофия Акинфиевича Демидова (1710−1786)[3]. Этот, по словам А.С. Пушкина, «проказник Демидов» был настолько широко известен, особенно в Москве, что приобрел черты личности легендарной. Вот уж кто был горазд на выдумки разных экстравагантностей! Когда появилась мода на очки, Демидов заставил носить их всю прислугу, а также лошадей и собак. Современники утверждали, что животные, для которых изготовили эту стеклянную невидаль, приобретали характерный задумчивый вид. А на демидовский выезд сбегались целые толпы: ярко-оранжевая колымага, запряженная тремя парами лошадей – одна крупной, две мелкой породы, форейторы – карлик и великан. И все – в очках! Да и свою челядь он одел весьма оригинальным образом: одна половина ливреи была шита золотом, другая – из деревенской сермяги; одна нога обута в шелковый чулок и изящный башмак, другая – в лапоть. Примечательно, что Екатерина II, хотя и не приветствовала чудачества Демидова, пожаловала ему, нигде не служившему, чин действительного статского советника.
По прихоти судьбы в 1760 году в действительные статские советники был пожалован и П.Д. Аксаков. Есть основания думать, что получив генеральский чин, он окончательно отстал от шутовства и сосредоточился на трудах письменных, благо, что образование и знание истории этому споспешествовали. Известно, что с 1762-го по 1765 год он заведовал архивом Кабинета Петра Великого. Новая императрица Екатерина II, которая и раньше, в бытность Елизаветы, считала Аксакова «шутом, очень мало забавным», внимала ему, теперь уже новоиспеченному архивариусу, – тот знакомил ее с содержанием особо важных документов. Есть известие, что в 1768 году наш герой состоял членом Экспедиции о колодниках Правительствующего Сената. Далее следы его теряются. Но в истории российской он затеряться не должен как наш последний придворный шут.
В 1783 году на страницах журнала «Собеседник любителей российского слова» разыгралась ожесточенная словесная баталия. Скрывшийся под маской анонима писатель Д.И. Фонвизин обратился к автору «Былей и небылиц» (а им была сама императрица Екатерина II) с весьма острыми вопросами на злобу дня. «Отчего в прежние времена, – вопрошал, в частности, Фонвизин, – шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?» Писатель здесь не вполне точен, ибо при Петре I потеха неизменно сопровождаласть серьезной государевой службой, и многие царские шуты имели весьма высокие чины. Под «прежними» Фонвизин разумел здесь, надо полагать, времена Анны Иоанновны, когда штатные монаршие забавники выполняли исключительно шутовскую роль. Говоря же о шутах чиновных, Фонвизин метил в записного балагура при дворе Екатерины II Льва Александровича Нарышкина (1733−1799) по прозванию «шпынь»[4], известного своими остроумными выходками и занимавшего высокий пост обер-шталмейстера.
Венценосная сочинительница сочла слова Фонвизина неслыханной дерзостью. «Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели, – резко одернула она писателя, – буде же бы имели, то начали бы на нынешнего одного десять преждебывших». Мало того, Екатерина рассудила за благо дать нахалу и более пространную отповедь: в том же журнале она в «Былях и небылицах» противопоставляет некоего балагура (то есть Нарышкина) скучным «маремиянам, плачущим и о всем мире косо и криво пекущимся, от коих обыкновенно в десяти шагах слышен уже дух скрытой зависти противу ближнего».
Своей кульминации монарший гнев на «дурацкие вопросы» достиг в комедии-памфлете Екатерины «Вопроситель» (1783), направленной непосредственно против Фонвизина. Рассерженная самодержица называет главного героя комедии Вестолюба «посмешищем целого города», говорит, что он «всех… глупяе и несноснее», что его «любопытство, в гнусной обратившись порок, до того его доводит, что он весь день проводит, докучая всем, кто с ним встретится, вопросами своими».
Литературовед С.Б. Рассадин полагает, что монархиню задели за живое именно разглагольствования Фонвизина о Нарышкине, над которым она и сама была не прочь подшутить, но не любила, когда на эти ее права посягали другие. Чем же привлек к себе августейшее внимание титулованный «шпынь» Нарышкин? Вот признание самой императрицы: «Эта была одна из самых странных личностей, каких я когда-либо знала, и никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был врожденный арлекин, и если бы он не был знатного рода, к какому он принадлежал, то он мог бы иметь кусок хлеба и много зарабатывать своим действительно комическим талантом: он был очень неглуп, обо всем наслышан, и все укладывалось в его голове оригинальным образом. Он был способен создавать целые рассуждения о каком угодно искусстве или науке; употреблял при этом технические термины, говорил по четверти часа и более без перерыву, и в конце концов ни он, ни другие ничего не понимали во всем, что лилось из его рта потоком вместо связанных слов, и все под конец разражались смехом. Он между прочим говорил об истории, что он не любит истории, в которой были только истории, и что для того, чтобы история была хороша, нужно, чтобы в ней не было историй, и что история, впрочем, сводится к набору слов. Еще в вопросах политики он был неподражаем. Когда он начинал о ней говорить, ни один серьезный человек этого не выдерживал [без смеха]».