Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, вы пробовали вмешаться — и вас…
— Именно, — усмехнулся он. — Теперь вот спиваюсь помаленьку. — И тут же спросил: — А вы, позвольте поинтересоваться, член партии?
— Н-нет… — я развел руками, — еще не дозрел.
— Ну так и вы не вмешивайтесь. Не советую! А то ведь тоже — попрут…
— Но разве можно в данном случае молчать? И почему начальство не желает ничего слушать? Я не понимаю… Может, тут какой-нибудь заговор?
— Да никакого заговора нет, — сказал он устало. — Все гораздо проще. Никто не хочет лишних осложнений, понимаете? Время, в сущности, уже упущено, и переделывать что-либо поздно. Поэтому местные власти предпочитают не поднимать этого вопроса. Ведь тогда начнется скандал. Надо будет искать виновных. А виновных много. Почти все… Отсюда — и круговая порука.
— Но чем же это кончится?
— Не знаю… Зерно теперь нужно как можно быстрее вывозить, грузить в вагоны. А транспорта мало. С транспортом плохо. Так что все зависит от погоды.
— Ну, а если дождь?
— Не дай Бог! Зерно может загореться… Знаете, от чего оно горит? От сырости. Сваленное в кучу и намокшее, оно постепенно преет и разогревается. А потом, когда температура достигнет пятидесяти градусов, сразу же начинает обугливаться…
Старик умолк и опять поглядел в окошко. Виднеющийся за ним пейзаж теперь окрашен был по-другому. Мир словно бы поблек, потускнел. Ветер пригнал облака, и они нависли над городом, роняя скользящие тени. И там, где тени касались зерна, золотой его блеск угасал, цвет становился мутным, грязноватым.
— Только бы не дождь, — прошептал он, отводя глаза, — только не это! Если погода испортится, боюсь, нашим хлебушком попользуются одни птички.
— И русский мужичок, значит…
— Да. Опять подтянет кушак.
То, чего боялся Семен Архипович, случилось довольно быстро. По степям поползли туманы, запахло сентябрьской сыростью. И небо заволокло свинцовой облачной мутью. И под этим низким, косматым, слезящимся небом по-прежнему лежал неприбранный, ничем не защищенный хлеб.
Кое-где зерно, правда, пробовали прикрыть от дождя брезентом. Но бессмысленность этой затеи была ясна даже такому профану, как я. Да и кроме того, брезента тоже не хватало.
И обеспокоенный, я отправил в свою редакцию очерк, где описал, в сущности, то, что видел. Ответ не заставил себя ждать. И вот что значилось в письме, подписанном главным редактором:
«Не дури и занимайся тем, что велено. Твоя задача — воспевать победу! Учти: правительство уже принимает решение о награждении орденами руководителей Хакассии за освоение целинных земель. Так что любая критика сейчас неуместна. О неполадках поговорим потом… А пока что старайся побольше ездить и как можно романтичней писать. В твоем очерке, который пришлось зарубить, мне все же понравилось начало. А точнее — то самое место, где ты рассуждаешь о золоте, сравниваешь его с хлебом… Вот и развивай эту тему! И запомни: главное качество журналиста — умение ловить момент».
— Какой-то заколдованный круг, — сказал я, протягивая письмо агроному. — Такое ощущение, словно все происходит в бреду или во сне. Я ему толкую про одно, а он мне — про другое.
Все это время я ночевал у Семена Архиповича, и мы успели основательно подружиться. И теперь я сидел в избе его, в холостяцкой, неубранной горнице. Здесь было, во всяком случае, тепло, а на дворе — за окошком — дотлевал осенний вечер, висела пепельная пелена дождя.
— Я же ведь вас предупреждал, — проворчал старик, — не вмешивайтесь вы, ради Бога, ни во что.
Я понимал, что совет вполне резонный. Но, с другой стороны, кто-то же должен поднять тревогу, ударить в набат, и ведь недаром же я журналист! И я решил написать еще одну статью. Но уже не в свою газету, а в московскую «Правду». Я так рассудил: «Советская Хакассия», пожалуй, никогда не осмелится критиковать местную власть. Ну, а «Правда» — дело другое. Она в центре. Она — надо всеми. Там люди иного калибра, они не сробеют… И была у меня еще одна потаенная, сладенькая мыслишка: а может, там, наверху, поймут, оценят и самого автора этой статьи? И я не только спасу урожай, но еще и воспарю на крыльях удачи?
Я всю ночь просидел над статьей, обдумывая каждую фразу, отшлифовывая стиль. А рано утром поспешил на почту. И когда отправил письмо, вдруг почувствовал какое-то смутное беспокойство, безотчетную тревогу.
А может, не стоило все это затевать? — зигзагом прошло в голове, — может, все это зря? Но тут же я сказал себе: не трепещи, старик, не вибрируй. Дело сделано. Игра началась! И карты уже легли на стол крапом вверх…
* * *
А через час я трясся в открытом кузове грузовика. «Старайся побольше ездить», — посоветовал, нет, вернее, приказал мой редактор. И теперь, изловив попутную машину, я отправлялся в соседний район.
Я был не единственным пассажиром в машине. Со мною ехала молодая ленинградская поэтесса Майя, так же как и я посланная на целину корреспондентом газеты. Сейчас-то она — известная российская писательница, маститый литератор, а тогда, двадцать с лишним лет назад, это была круглощекая белобрысая девчонка с удивленно раскрытыми блестящими карими глазами.
Дождь прошел, и небо очистилось. Из безоблачной его синевы лились потоки слепящего света. И степь дымилась, просыхая. На обочинах дороги громоздились груды зерна. Они были осыпаны крупной росою. И опять кружили, крича, стаи птиц над ними. И оттуда тянуло странным, терпким, чуть кисловатым запашком.
— Что это? — спросила, раздувая ноздри, Майя. — Чем это пахнет? Вроде бы солодом…
— Верно, похоже.
— Но откуда тут солод?
— По-моему, это начинает гореть хлеб, — сказал я медленно. — Знаешь, отчего он горит? От сырости.
И я пересказал ей вкратце все, что узнал от агронома. Она слушала меня напряженно, с застывшим лицом. Потом проговорила, бледнея:
— Понимаешь, я — ленинградка! И в сорок втором, во время ленинградской блокады, мне было всего десять лет. Но все же я многое запомнила… На всю жизнь запомнила… Запомнила, как мечтали люди о хлебе, молились на него. Да и теперь еще молятся! А тут он пропадает бессмысленно, зазря…
— Наверное у нас у всех, — сказал я, — у каждого русского, имеются грустные ассоциации, связанные с хлебом… Какие-нибудь трагические воспоминания.
— Конечно, — вздохнула она, — еще бы. — И добавила с усмешечкой: — Не представляю, что я теперь напишу в качестве корреспондента. Но стихи уже прорезаются. Уже звучат в душе… И они, это ясно, — не для газеты. Вот, хочешь послушать?
— Давай, — кивнул я.
И она начала негромко:
* * *