Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, в России были годы более трудные, чем 1917-й, но никаких переворотов тогда не происходило. Порох для этого взрыва был заготовлен давно и рассыпанным оказался как раз-таки в сфере сознания. Те, кто чиркал там спичками, даже не представляли, сколько взрывчатки в этом месте сложено. Точно так же причины Первой мировой войны к «объективным предпосылкам» имеют минимальное отношение. Причиной была стремительная электризация атмосферы. Почитайте поэтов, воспевавших начинавшуюся бойню, – Лёрша, Баума, Аполлинера, Брюсова. Если и двигали ими какие-то предпосылки, то, очевидно, субъективные.
Здесь уместно перейти к роли личности в истории. Истории вообще и терроре как ее особом отрезке. Я убежден, что не бывает таких всесильных господ, которые являются к мирно отдыхающим гражданам и организуют жесточайший террор. Террор приходит туда, где к нему готовы. Разработай Иосиф Виссарионович программу истребления народонаселения, скажем, в Швейцарии, он не нашел бы там понимания. На берегу Женевского озера его, что называется, не ждали. Террор разворачивается там, где по каким-то причинам на него есть запрос.
Причины эти сложны, и всякий раз они – разные. В данном случае важно, что диктатор – это только функция, которая рождается состоянием общества. Его, диктатора, личные качества определяют количество декалитров пролитой крови, но не решают вопроса о кровопролитии – к моменту появления диктатора он уже решен. Нам в отношении кровопролития не повезло: в 30-е годы все пошло по наихудшему сценарию.
Но если в отношении террора существует готовность его принять, если значительная часть населения сотрудничает с органами не за страх, а за совесть, – значит ли это, что в терроре есть вина общества? Ответ однозначен: да, значит. Следует ли из этого, что главный организатор террора не виноват? Нет, не следует. Сказано ведь, что соблазн должен прийти в мир, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит (Евангелие от Матфея).
В отношении Сталина у нас действует странный принцип «зато». Да, мол, истребил миллионы людей, да, искалечил судьбы оставшихся в живых, но зато – и следует каталог достижений. Впрочем, даже то, что обычно называют в качестве сталинских заслуг, рождалось не благодаря, а вопреки диктатору. Но важно здесь другое. Совершенно очевидно, что существуют преступления, после которых нет «зато». Просто нет.
Вступив на трон, Борис Годунов проявил себя, выражаясь современным языком, как эффективный менеджер. И вдруг – на тебе! – слышит: «Нельзя молиться за царя Ирода». Можно спорить об исторической достоверности сюжета, но отношение русской литературы к убийству сомнений не вызывает. Да что там к убийству – к слезинке ребенка. А литература, замечу, – выражение духа народа. Куда это делось?
В нашей истории героизм одних неразделимо сплелся с преступлениями других, и в этом наша проблема. Собственно, в этом проблема любого народа, но у нас контрасты доведены до высшей точки. Как нам с этим быть? Трудный вопрос. По крайней мере, прекратить объяснять убийства сограждан исторической целесообразностью.
Средневековые историки не извлекали из событий «практических» уроков. Они понимали, что история повторяется в самой незначительной степени. За внешним сходством стоит совершенно иное содержание: несмотря на кажущееся подобие событий, каждое время решает присущие лишь ему проблемы. Всякое событие имеет множество причин, которые никогда уже не сойдутся в прежнем узоре, и именно поэтому «практическая» польза истории относительна. Есть, однако, измерение, в котором ценность исторических описаний абсолютна, и измерение это – нравственное. Оно имеет лишь одно направление – добро и зло, между которыми осуществляется выбор.
Нравственный взгляд на историю – это позиция, способная объединить людей самых разных партий, потому что при всей их разности представления о добре и зле у людей одной цивилизации близки. Это тот случай, когда история будет источником духовного обогащения, а не орудием войны.
История не может быть парадом побед. В ней есть свои взлеты и падения – это нормально. И писать ее нужно прежде всего для себя – в качестве дневника, что ли. В дневнике стараются не лгать и ведут его не только для того, чтобы не забыть: может быть, в большей степени этим занимаются, чтобы разобраться в пережитом. И если дневник этот не будет искренним, если вместо реальных, пусть порой и ужасных, персонажей в нем будут действовать раскрашенные куклы, мы так и не поймем, что с нами происходило. И получится, что всё – в том числе страдания – было зря.
Можно вспомнить, что Библия – это, в сущности, историческая книга. Тоже своего рода дневник – только предельно честно написанный. Так вот, Библия рассказывает разные «компрометирующие» истории. О том, например, как упился вином Ной, как обманул отца Иаков, каким любвеобильным был Соломон, как трижды отрекся от Христа апостол Петр. Священное Писание, как видим, не боится рассказывать это даже о тех, на ком лежит печать святости. Так почему мы боимся правды о Сталине, на котором лежит совсем даже другая печать?
Если разобраться, каждый из нас имеет к пограничью какое-то отношение. Границы защищают и нарушают, раздвигают или, допустим, пересекают в ходе научной командировки. Испытывают при этом разные чувства, кроме одного: равнодушия. Особенно – рожденные в СССР.
Одно из первых впечатлений в сфере пограничного связано у меня с рассказом моей тети, преподавательницы русского языка как иностранного. Этот рассказ навсегда определил мое уважительное отношение ко всему связанному с границей. С коллегой-преподавательницей тетя ехала в долгосрочную командировку – если не ошибаюсь, в Венгрию, – с целью обучать местное население русскому. Заняв свое место в купе, Жанна Серафимовна (так звали коллегу) обнаружила легкое, но естественное для путешественника волнение. Вечер прошел в спокойной беседе о методике преподавания русского как иностранного.
Наутро, умывшись и позавтракав, Жанна Серафимовна как бы между прочим заметила, что через шесть часов граница. Тетя, не знакомая с расписанием поезда, рассеянно кивнула. Когда Жанна Серафимовна констатировала, что граница будет через пять часов, тетя удивилась. Ее пожилая коллега не везла ни оружия, ни наркотиков, ни даже цветных телевизоров, пользовавшихся в странах народной демократии большим спросом. Столь явная сосредоточенность на границе выглядела, прямо скажем, необъяснимой.
После того как тетю проинформировали о том, что граница будет через четыре часа, в купе повисла тревожная тишина. Она нарушалась раз в час скупыми сведениями о том, сколько осталось до границы. На пограничном пункте Чоп Жанна Серафимовна сошла с ума, и ее сняли с поезда.
Разумеется, описанный случай говорит прежде всего об особенностях психического склада преподавательницы, но некоторым образом отражает и повышенное внимание советских граждан к границе. С развалом СССР, однако, это отношение изменилось. Граждане РФ стали гораздо беспечнее.
В 1998 году я ехал на поезде в Краков, где в составе российской делегации должен был выступать на Международном съезде славистов. Получив польскую визу (тогда Польша еще не была членом Евросоюза), я, в отличие от Жанны Серафимовны, не испытывал ни малейшего беспокойства. Может быть, поэтому вопрос польских пограничников о том, где моя виза, застал меня врасплох. Задавший этот вопрос держал мой паспорт в руках, и я счел это шуткой. В конце концов, подумалось мне, почему его представления о юморе должны непременно соответствовать моим?