Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше она вновь говорит о родителях. Она надеется их изменить, особенно отца. Она много думала, как разрушить стену у них в подсознании, которую когда-то воздвигли нацисты. Может, таким образом Бригитта хочет сказать, только не напрямую, что тоскует по родителям, думаю я. И даже любит их? Может, она изводит себя, день и ночь о них думая? Будто бы для того, чтобы устранить такие сентиментальные, буржуазные мысли, Бригитта тут же принимается перечислять тех, кто наставил ее на путь истинный: Хабермас, Маркузе, Франц Фанон и еще двое, о которых я не слышал. Потом она рассуждает о пороках военного капитализма, ремилитаризации Западной Германии, о поддержке фашистских диктаторов вроде иранского шаха со стороны империалистической Америки и о других вопросах, по которым я бы мог с ней согласиться, если бы ее хоть немного интересовало мое мнение, но оно ее не интересует.
— А теперь, майор Кауфман, если не возражаете, я бы хотела вернуться в камеру.
Бригитта вновь делает шутливый книксен, жмет мне руку и показывает надзирательницам, что можно ее уводить.
* * *
Майор Кауфман остается на своем месте, в углу комнаты, а я на своем — за столом, напротив стула, где сидела Бригитта. Мы оба молчим, и это немного странно. Будто просыпаемся после одного и того же дурного сна.
— Вы услышали, что хотели? — спрашивает майор Кауфман.
— Да, благодарю вас. Это было весьма интересно.
— По-моему, Бригитта сегодня слегка растерянна.
И я отвечаю: да, но, если честно, обо мне можно сказать то же самое. Я настолько поглощен своими мыслями, что только тут понимаю: мы с майором говорим по-немецки, и она говорит чисто — никаких следов идиша или чего-то еще. Майор замечает мое удивление и отвечает на незаданный вопрос.
— С ней я говорю только по-английски. По-немецки ни в коем случае. Ни слова. Когда она говорит по-немецки, мне трудно с собой справиться.
И добавляет на случай, если мне нужны дальнейшие объяснения:
— Я была в Дахау, понимаете?
Жаркая летняя ночь в Иерусалиме, я в гостях у Майкла Элкинса, американского радиожурналиста, сначала работавшего для Си-би-эс, а потом семнадцать лет для Би-би-си. Я приехал к нему, потому что, как миллионы людей моего поколения, с детства привык к его раскатистому голосу, ворчливому нью-йоркскому выговору и безупречным фразам, звучавшим из какой-нибудь суровой зоны боевых действий; но был и второй мотив, продиктованный другой частью моего сознания: я тогда занимался поисками двух своих героев — офицеров израильской разведки, которых мне вздумалось назвать Иосифом и Куртцем. Иосиф — помоложе, а Куртц — старый волк.
Что именно я надеялся увидеть в Элкинсе, сейчас не смогу объяснить, а может, и тогда не смог бы. Ему было за семьдесят. Может, я искал в нем частицу Куртца? Я знал, что Элкинс делал не «все понемножку», но гораздо больше, хотя мне еще только предстояло узнать насколько: работал на Управление стратегических служб и одновременно занимался нелегальными поставками оружия в Палестину для еврейской «Хаганы» незадолго до создания Государства Израиль. За это Элкинса выгнали из УСС, они с женой бежали и скрывались в кибуце, а впоследствии развелись. Но книгу его — «Закаленные яростью» (Forged in Fury), опубликованную в 1971-м, я не прочел, а следовало бы.
Еще я знал, что у Элкинса восточноевропейские корни, как и у Куртца, что вырос он в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде, где его родители-иммигранты работали в швейной мастерской. Поэтому я, наверное, и правда искал в нем частицу Куртца — не черты или повадки, ведь я уже в точности представлял себе, как выглядит мой Куртц, и не позволил бы Элкинсу украсть этот образ, но мудрые слова, которые он мог обронить, предаваясь воспоминаниям об ушедших временах. Однажды в Вене мне довелось слушать самого Симона Визенталя, знаменитого (хоть его личность и вызывает споры) охотника за нацистами: он не сказал мне ничего нового, однако эту встречу я запомнил навсегда.
Но прежде всего я хотел просто познакомиться с Майком Элкинсом — обладателем самого грубого и самого обворожительного голоса из всех, что мне когда-либо доводилось слышать в радиоэфире. Его образная, тщательно выстроенная речь, его манера говорить врастяжку подобно темнокожим жителям Бронкса всех заставляли садиться, слушать и верить. Поэтому, когда Майк позвонил мне в отель и сказал: «Слышал, вы в Иерусалиме», я не упустил шанса с ним повидаться.
* * *
Ночь в Иерусалиме необычайно душная, я покрываюсь потом, а вот Майк Элкинс, наверное, никогда не потеет. Он худощав, но крепок, и во плоти не менее харизматичен, чем его голос. У Элкинса большие глаза, впалые щеки, длинные руки и ноги, он сидит слева от меня — я вижу только силуэт, — в одной руке держит стакан виски, другой сжимает подлокотник шезлонга, а за его головой — огромный лунный диск. Его голос, будто созданный для радиоэфира, как всегда, звучит успокаивающе, формулировки, как всегда, точны, только фразы выходят покороче. Иногда он внезапно замолкает, словно оценивая самого себя со стороны, а потом делает глоток скотча.
Он обращается не ко мне лично, говорит в темноту, что прямо перед ним, в микрофон, которого нет, и, очевидно, по-прежнему заботится о синтаксических конструкциях и голосовых модуляциях. Сначала мы сидели внутри, но потом взяли стаканы и вышли на балкон, ведь ночь так прекрасна. Не знаю, в какой момент и почему мы завели речь об охоте на нацистов. Может, я упомянул встречу с Визенталем. Но Майк говорит об этом. И не об охоте, а об убийствах.
Не всегда было время объяснять, в чем дело, рассказывает он. Мы убивали молча и уходили. А иной раз увозили их куда-нибудь и объясняли, что к чему. Где-нибудь в поле или на складе. Одни плакали и во всем сознавались. Другие угрожали. Третьи молили о пощаде. А некоторые ничего толком и сказать не могли. Если у этого человека гараж был, случалось, и туда отводили. Веревку на стропило, петлю на шею. Ставили его на крышу автомобиля, садились за руль и выезжали из гаража. А потом возвращались проверить, умер ли он.
Мы, я верно услышал? В каком смысле мы? Ты хочешь сказать, Майк, что и сам был среди мстителей? Или это обобщенное мы — мы, евреи, — и ты просто себя к ним причисляешь?
Он описывает другие способы убийства и опять использует не вполне понятное мне «мы», потом отвлекается и рассуждает о моральном оправдании убийств нацистских военных преступников, которые иначе никогда не предстали бы перед судом — в этой жизни, они ведь скрывались под чужими именами, залегали на дно — в Южной Америке, например. А дальше Элкинс переходит к теме вины вообще: не только тех, кого убивали, но и тех, кто убивал, если только они в чем-то виноваты.
* * *
До книги Майка я добрался слишком поздно. Она наделала много шума, особенно в среде самих евреев. Ее устрашающее заглавие вполне соответствует характеру повествования и содержанию. Майк говорит, что написать эту книгу его уговорил некий Малахия Вальд — дело было в галилейском кибуце. Майк рассказывает, как впервые столкнулся с антисемитизмом, еще в детстве, в Америке, и тогда уже начал осознавать положение евреев, а ужасы холокоста и то, что он увидел в оккупированной Германии, приехав туда в качестве сотрудника УСС, заставили его прозреть окончательно. Стиль изложения контрастный: то эмоциональный, искренний, то едкий и ироничный. В мельчайших подробностях Майк описывает невообразимые зверства, которые нацисты чинили над евреями в гетто и концлагерях, и так же ярко — героизм и самопожертвование участников еврейского сопротивления.