Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет конечно, но я… Я могу поклясться!
– Чем? Бессмертной душой? Вы знаете, что здесь написано?
Шмидт подошел к стене, чтобы получше рассмотреть начертанный знак.
– Да, – кивнул головой фольксдойче. – Это руна лагун. Она означает воду.
– Отлично! Если вы уж не родились настоящим немцем, то, может, в один прекрасный день научитесь им быть. Итак, нам следует искать воду.
Канн зашагал по коридору, в глубине которого слышалось легкое журчание. Шмидт, осторожно оглянувшись, последовал за ним. Они шли по тоннелю неизвестной длины, высотой чуть более полутора метров. Согнувшись, всматриваясь в путь, освещенный скупым светом лампы, Шмидт чувствовал себя не лучшим образом. Не из-за сырости, которая не позволяла дышать полной грудью, и не по причине темноты, сквозь которую едва проступали стены, испещренные разными символами и рисунками, но из-за какого-то томительного ощущения в желудке, которое не давало ему покоя.
Чем дальше они углублялись в подземный лабиринт коридоров и катакомб, где то и дело встречались черепа и грязно-белые кости давно истлевших мертвецов, тем сильнее ему казалось, что они здесь не одни. Шмидт не мог объяснить, откуда взялось это чувство, но, когда в том месте, где коридор разветвлялся на четыре рукава, уловил тихий, едва слышный голос, он окончательно убедился в том, что здесь, глубоко под землей, где спрятаны тайны Европы времен варварства и христианства, есть еще что-то.
Или кто-то.
В голове у него множились таинственные голоса.
Он щурился, стараясь сохранить выдержку, но кто-то в его мозгу непрерывно твердил неразборчивые слова. Это было глухое бормотание на старославянском, переходившее в незнакомый диалект немецкого, а потом, совершенно неожиданно, прозвучали латинские слова. Он хорошо расслышал их, произнесенные перед ним, за его спиной…
«Меа culpa… mea culpa… mea culpa…»
«Timor mortis?»[38]
Ужаснувшись, он поднял голову и встретился взглядом с Канном – лицо штурмбаннфюрера украсила ироническая улыбка:
– Вы испугались, Шмидт?
– Да… Нет, что вы. Трудно дышать из-за сырости и темноты…
– Потерпите еще немного. Эта карта точна.
– Теперь я не очень уверен в этом.
– Вот видите! Именно в этом и состоит разница между вами и мной. По этой причине боги решили, чтобы я родился истинным арийцем. А вы… Какое-то жалкое подобие!
– Как скажете, господин штурмбаннфюрер.
Тошнотворный протяжный вой раздался в глубине коридора. Шмидт вздрогнул:
– Вы слышали это?
– Что? – равнодушно спросил Канн.
– Это! Вот… Вот опять!
Вопль усилился, на этот раз он, вне всякого сомнения, походил на громкий плач грудного младенца.
– Боже мой! – Шмидт был готов впасть в глубокую истерику. – Ребенок! Рыдает!
– Я ничего не слышу.
– Ребенок, это детский плач, Канн. – Шмидт почти причитал. – Где-то там, перед нами! В глубине коридора ребенок! О небо, неужели такое возможно?
– Шмидт, а вы куда как трусливее, чем я предполагал! – Голос Канна был преисполнен ледяного презрения. – И как только вы смогли завоевать доверие Аненербе? Прекратите хныкать и следуйте за мной.
Канн двинулся вперед, не обращая внимания на спутника. Окоченевший от страха Шмидт поспешил за ним. Обернувшись, он краешком глаза приметил какую-то неразличимую тень. Он мог поклясться, что это был ребенок. Шмидт закрыл глаза, чтобы отогнать видение, а когда открыл их, кто-то или что-то отчетливо прошептало вблизи него:
– Multi famam…
Марко Шмидт мысленно дополнил эти два слова, припомнив давно знакомую ему сентенцию:
– …consientiam pauci ventur[39].
Это был старый полуразвалившийся дом. Высокие липы, теснившиеся на заднем дворе, придавали ему вид заброшенной сторожки на самом краю света. Похоже, эта сгнившая хибара из самана, крытая черепицей, была построена в самом начале века, олицетворяя собой на практике единение вечного сербского стремления к семейному очагу и врожденной скромности южан. Домишко окружал низкий деревянный забор из подгнивших досок. Двор с садом, некогда, несомненно, ухоженный, теперь зарос дикой травой. От калитки к дверям вела длинная утоптанная тропа.
Неманя поглядывал то на нее, то на окна дома, откуда пробивался слабый мерцающий свет. Время от времени в них мелькала какая-то тень, только это и свидетельствовало, что в доме все-таки кто-то живет.
Он простоял почти полчаса, всматриваясь то в окна, то в узкую тропинку, протоптанную в траве.
Там, за оконным стеклом, его старый друг считает свои последние дни. Согбенная тень, что время от времени появляется в окне, конечно же, принадлежит его сестре.
«Боже, – подумал Неманя, – какой жестокой может оказаться жизнь! Неужели именно ты, мой Драгутин, ты, который когда-то носил только французские шелковые рубашки, а в белградских салонах пил исключительно «Хенесси», по которому на белградских балах сходили с ума прекрасные дамы, неужели ты заканчиваешь свою жизнь в этом захолустье? На что тогда надеются все прочие наши приятели, которые тебе и в подметки не годились?»
Неманя тут же припомнил и свои прекрасные дни в том Белграде, которого больше нет, в Белграде, который в апреле 1941-го сровняли с землей швабские бомбы. Припомнил и Драгутина, тогда еще молодого поручика, перед которым открывалась прекрасная карьера, их гулянки по кафанам Скадарлии[40], припомнил и вопрос, которым Драгутин постоянно докучал ему: «Скажи, Неманя, почему я тебя ни разу не видел пьяным?»
Тогда Драгутин начинал догадываться о существе его природы, проявлявшейся даже в таких, на первый взгляд безобидных, вещах. И когда наконец дознался, ему хватило мудрости ненавязчиво довести это до сведения друга. Неманя так и не понял, когда именно это случилось, но заметил, что Драгутин в определенные моменты демонстрирует какую-то странную, чрезмерную осторожность. Тем не менее это не разрушило их дружбу. Понадобилась настоящая война со всеми ее несчастьями, чтобы наконец развести их по двум непримиримым лагерям, пребывающим в вечной вражде.
Неманя стал офицером армии Дражи Михаиловича, а Драгутин принялся приторговывать оружием и лекарствами, став своим человеком в банде предприимчивых подлецов, которые контролировали всю Южную Сербию. Вести о его контрабандных успехах даже достигли Белграда.
Тем не менее судьбе было угодно, чтобы их жизненные пути пересеклись вновь. Когда весной 1942-го в штабе закончились запасы бинтов и лекарств, генерал Михаилович поручил одному из своих самых надежных офицеров немедленно их пополнить. Тогда Неманя вспомнил старого друга Драгутина Стевановича, и ему удалось вступить с ним в контакт.