Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я предчувствовал, что со мной это случится. Это поджидало меня, чтобы наброситься исподтишка. Все, о чем я вам расскажу, уже произошло. Я рассказываю о том, что уже произошло. Нет у меня ребенка. Нет моей доченьки. Нет на свете. Как будто никогда и не было. Нигде на белом свете ее нет. Вот что меня ожидало.
Ничего не изменилось. Утром я встаю. Одеваюсь. Проделываю все то, что делают живые люди, делают испокон веку. Причесываюсь перед зеркалом и смотрю себе в глаза. Тщательно причесываюсь. Она… нет, ничего, ничего… Об этом позже. Все опять на своих местах. Сестра подает мне молоко. Я пью горячее молоко, слушаю последние известия… Умер Папа Римский, человек расхаживает в космосе, готовится полет на Луну, война… Утром я покупаю газету. Обмениваюсь парой слов с киоскершей:
— ну и льет…
— мерзость… теперь все так… опять мне не привезли ментоловых…
— но завтра выглянет солнышко…
— может, и выглянет…
— до свидания…
— до свидания…
Иду дальше.
Все изменилось. Все изменилось, но по мне ничего не видно. Так оно и лучше. Это уже случилось. Я уже другой человек, хотя никто этого не заметил. Иногда с изумлением смотрю на новую табличку на двери — моя сестра позаботилась. Пользуюсь теми же вещами, что и прежде. Только часто вдруг замираю. Держа в руке щетку или ложку. Долго на нее смотрю, разглядываю с удивлением, словно увидел впервые в жизни. Словно не знал, что щетка служит для чистки ботинок, а ложка — для еды. Но минуту спустя снова как ни в чем не бывало принимаюсь за еду.
Теперь я уверен, что это была схватка с Оборванцем. В которой победил он. Я все больше убеждаюсь в том, что последние десять лет вел странную игру с этим жирным грязным нищим. Да нет, он не нищий, он никогда не просил милостыню. Его небритое лицо лоснилось, будто смазанное растительным маслом. Невозмутимое, улыбающееся. Казалось, он все время что-то напевает себе под нос. Такой грязный, словно его вытащили из сточной канавы. На макушке маленький черный беретик, он носил его так, как носит свой головной убор священнослужитель.
Десять лет назад у него был ларек, вернее, двухколесная тележка с фруктами, которую он сам и возил. Он продавал яблоки, груши, сливы. Всегда очень красивые и всегда по завышенным ценам. Постоянно натирал эти фрукты до блеска тряпочкой или старым шерстяным носком. Подышав на яблоко, долго тер и, полюбовавшись, водружал на верхушку аккуратной пирамиды. Я проходил мимо него почти каждый день по пути на работу. Летом, зимой. Рядом с ним в пустом ящике стояла бутылка из-под пива. Похоже, он всегда был навеселе, а иногда просто пьян, хотя в этом я не уверен. Ни по пивным, ни по ресторанам я не ходил, так что там его встретить не мог. Даже в солнечные весенние дни он выглядел так, будто вылез из канализационного люка. Омерзительно. Глядя на этого грязного пьянчугу, я неизменно думал, что он свою жизнь проиграл. «Скатился на дно», как говорили во времена моей молодости. Этот проиграл, думал я, глядя на его грязные руки, на полуседую щетину, на почти черную пропотевшую рубашку… Да и как мог не проиграть, он же не человек, он таракан, сороконожка… что-то отвратительное. Отброс, а не венец творения, гражданин, Божья тварь.
Осенний день. Приятно сидеть на солнышке на скамейке в городском сквере. Ветер разносит запах скошенной травы. Запах луга. Вокруг большие дома, ездят машины, звенит трамвай. Фабричный дым стелется по небу. А здесь, на этом островке зелени, особый мир. Ветер стряхивает с деревьев листья и долго колышет их в воздухе. На клумбе цветут розы. На скамейках сидят молодые матери с младенцами. Девочки скачут, как козочки, играют в «классики».
Мирусе тогда было восемь лет. Мы с ней гуляли. Я читал газету. В какой-то момент поднял глаза. Мируся стояла передо мной с большим красным яблоком в руке. Яблоко сверкало.
— Что это? — спросил я.
— Яблоко…
— Какое еще яблоко?!
— Ну, яблоко, мне его дядя дал, он всегда там стоит…
— Какой дядя?
— У которого тележка…
— Прошу тебя, сейчас же пойди и отдай ему яблоко!
Мируся не сдвинулась с места.
— Это мое яблоко.
Я сложил газету. Взглянул на прелестное худенькое личико моей дочурки. Моего единственного ребенка. Мы молча смотрели друг на друга.
— Не хочу, — сказала Мируся. Лицо ничего не выражало, глаза — чужие.
— Как тебе не стыдно. Попрошайка! Поди немедленно отдай яблоко!
— Я не попрошайничала, я просто стояла рядом, и этот дядя дал мне самое красивое яблоко…
— Какой он тебе дядя, он вонючий… — Я не договорил. Изо всех сил ударил Миру по ручкам сложенной газетой. Вырвал у нее яблоко и быстро подошел к тележке. Положил яблоко.
— Вам яблосек… взвесить… — прошепелявил Оборванец.
— Не надо ничего взвешивать! Я принес яблоко, которое вы дали моей дочке.
— Принесли, вижу, ну и что?
— Я не желаю…
Оборванец покачал головой, повторил невнятно: «Не желаю», потом, глядя на меня, сказал:
— И чего раскричался, приятель… желаю, не желаю. Думаешь, я не видел, как ты набросился на девочку? — Он так и сказал: «приятель».
— Вы не имеете права…
— Какое там право, приятель, ты о чем…
— Я тебе не приятель!
Оборванец взял яблоко, обтер грязным обтерханным рукавом, потом плюнул на него и принялся тереть тряпкой. Посмотрел на меня и улыбнулся словно бы с жалостью.
— Я вас обидел, да, господин министр? — Он наклонился ко мне и уже без улыбки отчеканил: — Ты проиграл, приятель.
— Что за бред? — Я почувствовал, что изо у него несет, как из помойного ведра. Пожал плечами и отошел.
Мируся сидела на скамейке. Терла грязной ладошкой покрасневшие глаза.
— Перестань плакать, — строго сказал я.
— Я не плачу, — ответила она. Положила руки на колени, опустила голову. Я смотрел на ее маленькие, совсем еще детские ручонки с ямочками. Они были такие беззащитные, бессильные и жалкие, что у меня сжалось сердце. Да, буквально сжалось.
— Вытри мордашку, — сказал я, — мы идем домой.
Домой мы возвращались кружным путем. Оборванца с его тележкой обошли стороной. Потом я еще долго ходил по другим улицам, чтобы не встречаться с этим омерзительным типом.
Прошло много месяцев. Как-то, спеша домой, я снова его увидел. Он стоял на прежнем месте, но тележки с фруктами рядом уже не было, На складном стуле перед ним в раскрытом чемоданчике лежали связки черных, желтых и белых шнурков, несколько зеркалец и разноцветных расчесок. Он казался еще грязнее и оборваннее. Штанины внизу обтрепанные, забрызганные — нет, буквально облепленные — грязью, башмаки старые, потрескавшиеся, похоже, никогда не чистившиеся. В руке он держал бутылку пива. Какая-то женщина покупала у него шнурки; на меня он внимания не обратил.