Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или ещё пример. Ткачёв пишет, что идеи Кириллова и Шатова — «бредни плоть от плоти, кровь от крови самого автора». Но как это у него часто случается, выдвинув оскорбительный тезис, рецензент приступает к критическому анализу и делает выводы, противоположные своему обвинению. Он даёт объективный психологический разбор этих идей, из чего следует, что Ткачёв не воспринимает их как бред. «Кириллов не убил бы себя, если бы он не был уверен, что его самоубийство послужит самым лучшим и неопровержимым доказательством истинности его идеи. <…>. Вырождение идеи разумной и плодотворной в идею безумную и нелепую вызывалось роковою необходимостью, всею совокупностью тех внутренних и внешних условий, под влиянием которых развивалась и сформировалась его умственная жизнь»{18}.
В статье немало и других противоречий, среди которых и ставшее традиционным в критике того времени — упрёк в стенографичности романа, в том, что автор «всегда строго и буквально придерживается документов, без них он не в состоянии сочинить ни одной „ужасти“, а Верховенский — олицетворение стенографического отчёта и ничего больше». И тут же следует квалификация романа как клеветы, фантастического измышления писателя. «Достоевский, — пишет Ткачёв, — как и большинство наших беллетристов, совершенно неспособен к объективному наблюдению…»
Однако именно эти «необъективные» образы навеяли Ткачёву (и не только ему) мысли о несовершенстве общественного устройства, которое не позволяет молодёжи нормально жить и развиваться. Ткачёв сетует на судьбу поколения, не имеющего возможностей для преобразования общества, сожалеет, что в современном мире, где так «мало шансов для здорового развития человеческого организма», непросто выбрать верный путь. На это способны лишь «натуры энергические, только деятельные и мужественные характеры», а не потомство людей сороковых годов, у которых «и наследственное предрасположение, и внешняя обстановка, и характер воспитания были в высокой степени благоприятны для развития психических аномалий, весьма близко приближающихся к пограничной области, отделяющей болезнь от здоровья»{19}.
Этой мыслью Ткачёв признаёт, что он всё-таки понял то обвинение, которое сделал в своём романе обществу Достоевский, обвинение в несовершенстве и в болезни.
Не более чем через два года этот деятель революции меняет свою точку зрения о «микроскопичности» таланта Достоевского. В статье «Литературные попурри»{20} (1875 год), анализируя роман «Подросток», он более мягко отзывается о «Бесах» и более уважительно о таланте Достоевского.
Почему же, несмотря на явную клевету и несправедливость выступления Ткачёва, демократическая критика всё же прислушивалась к нему? Чтобы объяснить этот факт, необходимо ещё раз обратиться к политической атмосфере того времени — к началу 70-х годов. Реальной силы, способной в то время изменить существующий порядок, которым многие были недовольны, — не было. И поэтому в сердцах людей отзывчивых и недовольных существующей жизнью, деятельность даже таких революционеров, как Нечаев или Ткачёв, находила отклик.
Об этом в статье «Литературные и журнальные заметки» пишет литературный критик, публицист, теоретик народничества Николай Константинович Михайловский. Он говорит о должниках, которых мучает совесть за свой долг перед народом:
«Если б вы знали, — обращается он с упрёком к автору „Бесов“, — как мучительно напрягается иной раз их мысль, взвешивая способы погашения долга. Я не говорю всегда, но бывают у этих людей минуты страшного страдания, и они не прячутся от него. Лучше бы вам их не трогать, особенно в такую минуту, когда кругом кишат и дают тон времени citoyen’ы{21} с совестью хрустальной чистоты и твёрдости…»
Михайловский не упрекает Достоевского в клевете на общество, на революционное движение, а обвиняет его в том, что «не за тех бесов ухватился». В своей оценке романа этот популярный автор старается быть сдержанным и объективным. Он справедливо считает, что «Г-н Достоевский имеет полное право требовать, чтобы к его мыслям и предложениям относились со всевозможным вниманием и осторожностью». Как и большинство других критиков утверждает, что «…нечаевское дело есть до такой степени во всех отношениях монстр, что не может служить темой для романа с более или менее широким захватом. Оно могло бы доставить материал для романа уголовного, узкого и мелкого, могло бы, пожалуй, занять место и в критике современной жизни, но не иначе, как в качестве третьестепенного эпизода»{22}.
Михайловский относится к Нечаеву и нечаевцам резко отрицательно, он считает, что это движение не характерно для современности, что оно составляет «печальное, ошибочное и преступное исключение». То есть он разделяет точку зрения Достоевского на нечаевщину, но недооценивает её возможного вредного влияния на молодёжь. Критик хоть и причисляет себя в статье мысленно к людям, сознающим свой долг перед народом, никак не может понять мысль Достоевского о возможности только народным трудом добыть своего Бога. Поэтому он искажает идеи Шатова и самого писателя, изложенные в его «Дневнике»:
«…я отказываюсь следить за теорией г. Достоевского-Шатова во всей её полноте. Это просто невозможно. В теории этой заключается, между прочим, такой пункт: каждый народ должен иметь своего бога, и когда боги становятся общими для разных народов, то это признак падения и богов, и народов. И это вяжется как-то с христианством, а я до сих пор думал, что для христианского бога несть эллин, ни иудей…»
Автор статьи, как и многие другие, отрицает болезнь общества и предлагает вниманию писателя в качестве темы для творчества не печальные исключения, а «характер, достойный его кисти по своим глубоко трагическим моментам». Рассуждая о науке, прогрессе, о социальных реформах, которые он предпочитает политическим, Михайловский полемизирует с теорией «народной правды», изложенной Достоевским в «Бесах» и «Власе», и противоположной, с точки зрения