Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивительно другое — как человек реагирует на новость. Вон, говорят, где-то в Средней России два бегемота сбежали, воровали улов у рыбаков, разгромили два ларька и отняли у тётки сумочку.
А я — что? Я — верю. Потому как в Средней России тяжело бегемоту жить. В зоопарке — тюрьма зверей, на воле — не кормят.
Потом, правда, сказали, что никаких бегемотов не было. И этому я верю тоже. Какие, помилуйте, у нас бегемоты? Да и бегемотов вовсе нет никаких, а в московском зоопарке бегемота изображают два дворника, говно от слона приносят, морковку с капустой налево пускают.
Я ничему не удивляюсь, как идеальная скорая помощь, которая всё равно на вызов поедет. В эту скорую помощь позвонят — рога, скажут, выросли. И скорая помощь берёт ножовку, садится в свою раздолбанную таратайку и едет, ножовкой размахивая, на вызов. Если есть рога, можно отпилить. Нет рогов — тоже радость, чего ж хорошего — с рогами по городу таскаться. Я так думаю.
Или вот нищие. Я им однозначно верю — что дом сгорел, документы украли, и они на инвалидной коляске, отстреливаясь, прошли афганские горы и чеченские ущелья.
Я, правда, им денег не даю.
И всё оттого, что мир непознаваем. Нечего туда соваться — и если расспросишь эту молдавскую беженку с дохлым тельцем на руках, уличишь её в незнании географии, дат и событий, что — радостно будет? Не радостно совсем. Потеряешь веру в людей, начнёшь пить и потеряешь самообладание.
Но чаще всего люди сомневаются в исторических вещах — ну, там убили шесть миллионов евреев во время последней большой войны, или меньше. Очень многие люди приходят с радостными лицами и говорят, что меньше. Я им сразу верю — что ж, разве хорошо, когда шесть миллионов-то? Мне оттого что больше — радости никакой нету. Мне было бы очень приятно, если, скажем четыре. Или два. А ещё лучше — совсем никого. Но мир, увы, так устроен, что — совсем никого нельзя.
Потом, правда приходят другие люди, что говорят — определённо шесть, а может и больше. Все они шелестят какими-то бумажками, произносят непонятные цифирьки — и я, человек цифр, им всем верю, потому что они все жутко нервные. За ними приходят ещё какие-то люди и начинают хвастаться уже другими своими погибшими, мериться — у кого больше, и если у них, то радоваться.
За ними, топоча ботинками, идут специалисты по торсионным полям. Знаете ли вы, что такое торсионные поля? Не знаете? Никто не знает. Поэтому всё-таки надо вернутся к наукам историческим, которые издевательски зовутся гуманитарными.
Есть довольно небольшое количество тем, по поводу которых у каждого есть своё эмоциональное мнение. Выйдешь в людное место, предположим, и скажешь: „А всё-таки, Ленин болел сифилисом“. Или там — „А Маяковского — убили!“ — и уже бегут к тебе со всех концов этого людного места — кто согласиться, кто разубедить, а кто просто дать по морде. И каждый норовит мне дать ссылку — гляди, дескать, академик Клопшток сказал. А другой человек кричит, что фуфел этот ваш Клопшток, а вот Гримельсгаузен-то, он всю правду сказал.
Проверить ничего при этом невозможно — как на бракоразводном процессе. То ли он шубу купил, то ли ему шубу купили. Убили Маяковского — однозначно. И Блока убили. Отравили воздухом.
Я верю.
Причём все эти убеждения интересны именно тем, что они непроверяемы. Потому что врачи запуганы, а потом расстреляны. Оттого про ленинский почин с сифилисом нам ничего не известно. Тут кто-то кричит — позвольте! Академик Клопшток глядел ленинские мозги и говорит: сифилис! Однозначно! Но оппоненты не унимаются и говорят, что Клопшток был куплен русофобами… Собственно, он и сам русофоб. Немчура. Упырь. Наиболее дотошные тащат блюдце, устраивают ночное чаепитие в Мытищах со столоверчением, вызывают Ленина.
Ну, вот скажи, дорогой друг, тебе вот в дверь позвонят среди ночи и спросят, болел ли ты сифилисом — что ты ответишь? То-то же.
Поэтому выходит из этого всего сплошной агностицизм.
Вот была печальная история — прошло время, и я могу говорить о ней более спокойно. У одного нашего сотрудника убили сына. Убийц, вроде бы, поймали — и оказалось, что среди них несовершеннолетний.
Как только свершиться какая-нибудь гадость, люди, особенно далёкие от события, начинают кричать „Распни!“ Такое впечатление, что стоишь в толпе алёш карамазовых, которые хором бормочут „Рас-стре-лять!“ Это всё понятное, но несколько пугающее поведение.
Сейчас я попью, отвлекусь от агностицизма и расскажу, почему оно меня пугает.
…Вовсе не из-за кровожадности.
Возьмём, к примеру, сов.
Совы очень симпатичные, но при этом известно, что в случае бескормицы они скармливают младших детей — старшим. Это не хорошо и не плохо — у них такая жизнь. А внучок мой ужасно переживал, узнав о такой повадке, и говорил, что смотреть на них теперь не может.
С людьми то же самое. Когда случается какая-нибудь мерзость, все вы начинаете прыгать у своих компьютеров, крича: „Надо бы расстрелять мерзавцев, убивших маленького мальчика, я бы убил, я бы своими руками задушила, на порог не пустил бы, манной каши не дала бы“.
Ну так надо купить билет в чужой город, подобрать на пустыре арматурный прут, проломить негодяю голову, а потом либо уйти в бега, либо сдаться правосудию.
Никто, правда, никуда не едет. Все сидят по домам, волнуются.
А в нашем случае, с нашими-то душегубами, случилась загвоздка — расстрелять надо было, но один из негодяев был несовершеннолетний. И тут у меня произошёл разговор, что напомнил мне все эти философские билеты на экзамене. Короче, агностицизм.
Одна дама из соседнего отдела, даже не из отдела, а из бухгалтерии, сообщила, что расстрелять можно запросто. Дескать, ещё несколько назад за множественное убийство с особой жестокостью двенадцатилетнего засранца все-таки расстреляли.
— В России? Несколько лет назад? — тут не только я, но и многие наши удивились.
— Именно-именно. Или в девяностые, — говорит она. — Судили, приговорили и расстреляли. За убийство женщины и маленького ребенка (тетки и ее маленькой дочери) детдомовцем. Достаточно известный случай был, поройтесь в спецархивах.
Во мне началось смятение. Внутри моей гностической системы можно было придумать объяснение — ну там, что имеется в виду, что его задавили в камере, малолетнего убийцу могли поставить к стенке в подъезде какие-нибудь мстители. Или там — сталинский режим. При сталинском режиме, известное дело, всякое бывало. Но речь шла о девяностых, статья пятьдесят девятая, про смертную казнь там было всё написано довольно однозначно. Не говоря уж о том, что в любом учебнике было написано (да, мы посмотрели), что только с четырнадцати лет судить можно. А тут двенадцатилетнего не только осудили, но и привели приговор в исполнение и в тот год, когда уже был мораторий. Одним словом, этот был отвратительный разговор, который лучше не вспоминать. Концы не сходились.
Да и дама противная такая была, а ещё они у нас на Восьмое марта из лаборатории стаканы взяли, да так и не отдали. Я заходил, видел — стоят стаканы наши. Чисто помытые.