Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все потому… что я вижу в вас не только… только врага, — судорожно сглотнула я и, не дождавшись его ответа, выпалила: — Ведь вы сами говорили… что иногда мы просто обычные люди. — Его молчание придало мне храбрости, и, понизив голос, я продолжила: — Я знаю, вы могущественный человек. И очень влиятельный. Если вы скажете, чтобы его освободили, его непременно освободят. Ну пожалуйста.
— Вы не понимаете, о чем просите.
— Нет, я уверена, что если он останется там, то непременно погибнет. — Я заметила, что в глазах коменданта зажегся странный огонек. — Ведь вы джентльмен. Ученый. Неравнодушны к искусству. — Я запиналась и теряла слова. Сделав шаг вперед, осторожно дотронулась до его руки. — Господин комендант. Пожалуйста. Вы ведь знаете, что я никогда в жизни не стала бы ничего у вас просить, но сейчас умоляю… Пожалуйста, ну пожалуйста, помогите мне.
У него был такой сумрачный вид. А потом он сделал то, что я меньше всего ожидала. Поднял руку и осторожно убрал у меня с лица прядь волос. Убрал нежно, задумчиво, словно давно об этом мечтал. Ничем не выдав своего потрясения, я стояла не шелохнувшись.
— Софи…
— Послушайте, я отдам вам картину, которая вам так нравится, — произнесла я, но он тут же опустил руку и с тяжелым вздохом отвернулся. — Это самое ценное, что у меня есть.
— Ступайте домой, мадам Лефевр.
Я чувствовала, что начинаю впадать в панику.
— Что я должна сделать?
— Пойти домой. Взять детей и пойти домой.
— Все, что угодно. Если вы сможете освободить моего мужа, я сделаю все, что угодно. — Мой голос эхом разносился по обледеневшему лесу. Единственный шанс помочь Эдуарду ускользал от меня. Комендант повернулся и пошел прочь. — Вы меня слышите, господин комендант?
Комендант резко развернулся, лицо его исказилось от ярости. Он размашисто зашагал ко мне и остановился только тогда, когда его лицо оказалось всего в нескольких дюймах от моего. Я чувствовала его дыхание. Краем глаза я видела, что девочки застыли в напряженном ожидании. Нет, только не показывать им своего страха!
— Софи… — окинул он меня многозначительным взглядом и, оглянувшись, продолжил: — Софи, я… я уже почти три года не видел жену.
— Я уже два года не видела мужа.
— Вы должны знать… вы должны знать… то, что вы просите у меня… — Он отвернулся, словно боялся посмотреть мне в лицо.
— Я предлагаю вам картину, господин комендант, — проглотив комок в горле, с трудом выдохнула я.
У него стала подергиваться нижняя челюсть. Он посмотрел куда-то мимо меня:
— Мадам, вы или очень глупы, или…
— И что, это купит моему мужу свободу? Я… я смогу купить своему мужу свободу?
Он обернулся, его лицо болезненно сморщилось, будто я заставляла его делать то, что ему не хотелось. Потом остановил взгляд на носках своих сапог. Наконец шагнул мне навстречу, чтобы нас не могли услышать.
— Завтра ночью. Приходите ко мне в казармы. Когда закончите с делами в отеле.
Чтобы не идти прямо через площадь, я вела девочек за руку обходными тропами, и, когда мы оказались в «Красном петухе», наши юбки были сплошь заляпаны грязью. Девочки как-то странно притихли, хоть я и пыталась им втолковать, что немецкий офицер просто расстроен из-за того, что собирался пострелять голубей, а те улетели. Приготовив им теплое питье, я прошла в свою комнату и захлопнула дверь.
Я легла на кровать, закрыла лицо руками, чтобы свет не резал глаза, и пролежала так примерно полчаса. Затем встала, достала из шкафа синее шерстяное платье. Эдуард обычно говорил, что в синем платье я похожа на школьную учительницу. Но говорил так, словно нет ничего лучше, чем быть школьной учительницей. Я сняла испачканное платье, оставив его лежать на полу. Сняла плотную нижнюю юбку, подол которой был вечно в грязи, оставшись в сорочке и панталонах. Сняла корсет, затем — оставшееся нижнее белье. В комнате стоял жуткий холод, но я его не чувствовала.
Потом я встала перед зеркалом.
Уже много месяцев я не смотрела на свое тело; и у меня были на то основания. Тень, что я видела в покоробленном зеркале, принадлежала не мне, а какой-то незнакомой женщине. От меня осталась лишь половина, груди обвисли, сморщились и уж более не напоминали два пышных полушария из белой плоти. Я была такой худой, что кожа, казалось, просвечивала: ключицы, ребра, тазовые кости выпирали наружу. Даже мои волосы, когда-то живого, насыщенного цвета, потускнели.
Тогда я подошла поближе, чтобы рассмотреть свое лицо: под глазами залегли тени, между бровей образовалась хмурая морщина. Я поежилась, но не от холода. Нет, я вспомнила о той девушке, что Эдуард покинул два года назад. Вспомнила о его нежных руках, обнимающих меня за талию, о теплых губах, касающихся моей шеи. И закрыла глаза.
Уже много дней он пребывал в плохом настроении. Он работал над полотном, где были изображены три сидящие за столом женщины, и ему никак не удавалось ухватить суть. Я позировала для картины и молча смотрела, как он пыхтит и морщится, швыряет палитру, в отчаянии запускает руки в волосы и ругается.
— Давай прогуляемся, — с трудом разогнувшись, предложила я; мне было тяжело сидеть в одном положении, но признаваться не хотелось.
— Не хочу я гулять.
— Эдуард, пока ты в таком настроении, у тебя ничего не получится. Двадцать минут на свежем воздухе тебе не повредят. Пошли! — Я взяла пальто, обмотала шею шарфом и остановилась на пороге.
— Не люблю, когда меня отрывают от работы, — проворчал он, надевая пальто.
Даже если он был не в духе, меня это не слишком трогало. Я уже успела привыкнуть к нему. Когда работа у Эдуарда шла хорошо, он был самым чудесным мужчиной на свете: жизнерадостным, готовым во всем видеть красоту. Но когда что-то не ладилось, черная туча нависала над нашим домом. В первые месяцы нашей совместной жизни я винила себя за то, что не способна его развеселить. Но чем больше прислушивалась к разговорам других художников в кафе «Ля руш» или в барах Латинского квартала, тем яснее начинала понимать, что всем им свойственны перепады настроений: подъем, если картина успешно завершена или продана; спад, если работа не клеилась или подверглась острой критике. Такая смена настроений подобна прохождению атмосферного фронта, следовало или переждать ее, или приспособиться к ней.
Но я ведь тоже не была святой.
Эдуард ворчал всю дорогу до улицы Суффло. И вообще его все раздражало. Он не понимал, чего ради мы должны куда-то идти. Он не понимал, почему я не хочу оставить его в покое. Я терялась в догадках. Не знала, что его так гнетет. Ну да, Вебер и Пурманн уже были нарасхват у галеристов возле Пале-Рояля, им даже предлагали организовать персональные выставки. Ходили слухи, что месье Матисс предпочитает их работы картинам Эдуарда. Но когда я пыталась убедить его, что дело не в этом, он только отмахивался от меня, как от надоедливой мухи. Пока мы шли к набережной, он разражался желчными тирадами, и наконец мое терпение лопнуло.