Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже всего, когда болезнь не просто не замечают, но выдают за здоровье. В другой версии, когда не просто рубят сук, на котором сидят, но делают это бодро и радостно, даже если уже трещит. На предостережения не реагируют никак, либо огрызаются, обзывая предостерегающих пессимистами, паникёрами или уже – совсем по образцу известного анекдота о логике и аквариуме – экстремистами.
Я говорю о Европе – той самой, которая закатилась в Евросоюз. Если держаться упомянутой выше аналогии с медициной, то можно знать, что Евросоюз – это не название, а состояние, результат осмотра, освидетельствование. Болезнь, запущенная до той степени обострения, после которой говорят уже не о враче, а о священнике. Диагноз допускает двоякую проекцию: телесную и душевную. В первом случае это злокачественная опухоль с метастазами, разросшимися по организму. Если организм, проеденный метастазами, – это общество как таковое, то сама опухоль локализована в элитах. Тот же диагноз в проекции на душевное гласит: тяжёлое психическое расстройство с признаками помрачения сознания и утраты чувства реальности. На язык социологии означенные признаки и в этом случае переводятся как – элиты.
2.
Можно вкратце проследить историю этой болезни на её последней заключительной стадии. Конец Европы датируется 1945 годом, а внешним символом его стал географический катаклизм, когда при известной встрече на Эльбе вдруг выяснилось, что у Америки и России есть общая граница. В 1961 году волею одного выпущенного из сталинской бутылки джинна граница перенеслась в Берлин и приняла там вид стены, воздвигнутой за ночь и за ночь расколовшей мир, историю, народы и судьбы. По одну сторону стены восходило западное солнце Нового Света, а по другую – восточное солнце Третьего Рима. Местом заката обоих незакатывающихся в себе солнц стала Европа, точь-в-точь уместившаяся в Берлинской стене.
Эпилог растянулся на десятилетия. Отдельные судорожные усилия вернуть потерянное, вроде резких демаршей де Голля, были, скорее, фантомными болями. Европа ускоренным темпом вживалась в обе роли в ею же созданном и настигшем её, как бумеранг, западно-восточном сценарии. По сути, это были её проекции-придатки: сотворённая пуританами Америка и почти одновременно волею Петра просветительски обустроенная Россия. Ей и в дурном сне не приснилось бы, что придатки станут однажды големами. Она задавала тон и оставалась местом свершения мировой истории. Но уже на последних шедеврах её политического гения, Венском и Берлинском конгрессах, открывающих и завершающих XIX век, почила печать усталости и близкого конца. Последним (самоубийственным) триумфом её стал Версаль, где француз Клемансо мог ещё, не без сценических эффектов, унижать немецкую делегацию и игнорировать американского президента.
Через считанные десятилетия, в Ялте и Потсдаме, моделирующих новый мир, ей вообще не нашлось места среди инсталляторов. Перестройка Европы без участия Европы производила странное впечатление, и чтобы замять неловкость, пришлось подгонять Францию под роль победительницы. Говорят, Кейтель, увидев французов во время подписания акта о капитуляции, не мог скрыть удивления: «Как! Мы и этим проиграли?» Всё это были, впрочем, рецидивы прошлого, бесследно исчезнувшие в шуме и ярости студенческого 1968 года.
3.
Если, фиксируя нынешнее обострение болезни, спросить, с какого момента она стала необратимой, можно будет без колебаний указать на упомянутый 1968 год. Европейская (по существу, любая) история редко обходилась без безрассудства, но пружина, растягиваемая подчас до критической черты, за которой она переставала быть пружиной, всегда возвращалась обратно, пусть даже и не столь упругой и эластичной, как прежде. Особенно опасными были переходные времена смены социальных гегемонов, или типов: скажем, прежнего аристократического новым буржуазным в период революций и цареубийств Нового времени или буржуазного пролетарским в первой половине XX века. Этот последний переход, казалось бы, транспарировал оттенками невменяемого, но даже здесь, при всех отдельных деформациях и аномалиях, всё же удалось сохранить идентичность.
Когда потом взбунтовался студент-революционер, этот бунт знаменательным образом совпал по времени с революцией физика-технаря. Оба работали раздельно и делали общее дело. Они меняли мир, мировую историю и душу – до последнего предела, до дальше некуда и – ещё дальше. Всё – за пределами представимого и в режиме необратимости. Физик электрифицировал Вселенную, перенося её из прежнего патриархального тандема времени и пространства в небывалую онтологию сетевых графиков и скоростей, а оттуда прямо в быт, где ошарашенному обывателю оставалось спешно переселяться в мир волшебных сказок. Изменялись не только восприятия, но и привычки, и счёт пошёл уже не на столетия, а на десятилетия, если не годы, – факт, запечатлённый Андре Мальро в словах: «Цезарь мог общаться с Наполеоном, но Наполеону нечего было бы сказать президенту Джонсону».
Безумие физика-технаря дополнялось безумием недоучившегося студента. Здесь на мушку была взята уже не природа, переделываемая до неузнаваемости, а мораль, выкорчёвываемая через дискредитацию семьи и практику свободных спариваний всех со всеми. В этом взаимодействии обеих революций, научно-технической и сексуальной, берёт своё начало сегодняшний мир, в котором мы все живём и который, когда придёт ему пора кончаться, кончится, несмотря на склады сверхмощных бомб, как и предсказал ему поэт: «не как взрыв, а как всхлип».
4.
Студент-бунтарь не сошёл со сцены даже после того, как внешне всё улеглось и утихло. Попав однажды в объектив истории, он почувствовал вкус к публичности и не знал только, как быть и что делать дальше. Всё решилось по шестовской сортировке счастливых и несчастных свиней. Несчастные шли в террор. Счастливые – в политику и карьеру. То есть – всё в тот же террор, только уже не с бомбами и в подворотнях, а вполне легитимно. Опыт уличных потасовок и нахрапистости пришёлся как нельзя кстати; уже в скором времени они стали снова вытеснять отцов и захватывать «почту и телеграф»: университетские кафедры, депутатские мандаты, полосы газет и министерские кресла.
Оставалось научиться хорошим манерам, и это, по-видимому, было самым трудным испытанием в их карьерных прыжках. Печать шпаны почила на их внешности, как родимое пятно, а культивируемая ими в молодости нечистоплотность оказалась несмываемой (заметила же одна умная дама о «красном Дэнни», Даниэле Кон-Бедите по прозвищу «Кон-Бандит», что от него будет нести помоями, даже если он каждый день будет принимать душ). Они и сегодня, повзрослевшие и покрытые сединой, смотрятся в кадре остановленных мгновений их майданной юности: горлопанами и босяками, поджигающими автомобили, крушащими витрины и мочащимися на государственный флаг.
Эти буйные мутанты и стали прообразом, подлинником, с которого по сей день клонируются поколения европейских элит.
5.
Конец (не закат, а конец) Европы начался, когда её элиты присягнули на верность Америке. Той самой Америке, которая в 1945 году спасла их от абсолютного зла, а после 1945-го продолжала спасать от другого абсолютного зла. Из двух абсолютных зол они выбрали третье скромное, своё, так и оставшись недорослями и полузнайками. Планка понимания была уже опущена до минимума, когда у них вдруг разинулись рты перед пришельцами рая, принесшими им счастье в виде ассортимента новых жизненных привычек и ценностей: возможностью всё время жевать, не глотая, трястись и дрыгать конечностями под экзотические ритмы, держать рот в неизменной улыбке и на всё говорить «о'кей» и «ноу проблем».