Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечерами, когда зажигают свечи, маленький Леонгард пробирается к отцу, чтобы посидеть с ним рядом, а если получится, то и поговорить, но разговора не получается: словно толстая стеклянная стена непреодолимой преградой стоит между ними; иногда, склонившись над сыном, старик уже открывает рот — кажется, он решился наконец сказать мальчику нечто чрезвычайно важное, то, что может самым коренным образом повлиять на его жизнь, — но всякий раз слова застревают у него в горле, и граф вновь смыкает губы, лишь молча и нежно поглаживает пылающий детский лоб, не сводя печального взора с дверей, которые в любую секунду могут распахнуться.
Однако Леонгард догадывается, что отнюдь не скудость сердечная столь роковым образом налагает печать молчания на отцовские уста, напротив — от душевной полноты не решается граф посвятить сына в свои тайны, и вновь поднимается в мальчике ненависть к матери, горечью подступает к горлу: не ее ли заботами эта благородная голова лежит обессиленная на спинке кресла, не ее ли трудами праведными это усталое чело изборождено глубокими, похожими на шрамы морщинами? В одно из таких мгновений Леонгард вдруг представил свою матушку в постели мертвой, и зрелище это наполнило детскую душу чувством тайного, жгучего удовлетворения; видение мертвой матери все чаще посещает его, только этого ему уже мало — хочется, чтобы оно стало реальностью, и вскоре к повседневной
домашней пытке добавляются еще муки адского ожидания: с надеждой вглядывается он в черты ее лица, не промелькнет ли в них хотя бы тень надвигающейся болезни, пристально изучает походку, стараясь уловить в ней признаки усталости и утомления. Однако эта женщина обладает несокрушимым здоровьем, чувство слабости ей неведомо, похоже, силы ее только прибывают при виде немощного, разбитого болезнью мужа.
От древнего как мир садовника Леонгарду становится известно, что его отец настоящий философ, весьма преуспевший в оккультных науках, и что в старинных манускриптах, которые хранятся на полках библиотеки, заключена мудрость поистине неисчерпаемая; отныне мальчик преисполнен ребяческой решимостью постигнуть сию премудрость, ибо тогда, как ему кажется, падет невидимая стена, стоящая между ним и отцом, и вновь разгладятся глубокие шрамы морщин, и печальное старческое лицо просияет юношеской улыбкой...
Но никто не может ему объяснить, что есть мудрость, даже местный священник не нашел ничего лучшего, как с пафосом провозгласить: «Страх пред Господом нашим — сие и есть высшая мудрость, сын мой», чем еще больше смутил Леонгарда.
И лишь одно не вызывает у мальчика никаких сомнений: мать и мудрость — несовместимы, вся ее жизнь, каждое слово, любой поступок прямо противоположны предвечному порядку.
Однажды, воспользовавшись мгновением тишины, Леонгард собрался с силами и спросил отца, что есть мудрость — вопрос вырвался внезапно, как крик о помощи, мальчик тут же покраснел до корней волос, такой нелепой и неуместной показалась ему собственная несдержанность, но безбородое лицо графа сразу напряглось, было видно, как мучительно подыскивает он те единственно правильные слова, которые могут быть восприняты этим столь неистово жаждущим истины, но все еще детским умом. Леонгард, судорожно сцепив пальцы, ждал, но вот отец заговорил, и он вбирал в себя каждое слово, во что бы то ни стало стараясь уловить смысл сказанного, казалось, еще немного — и его череп лопнет...
Фразы, исходящие из щербатого рта, быстры и отрывисты, но Леонгард понимает: это страх — страх, что их прервут, что сокровенные семена будут осквернены мертвенным, безнадежно холодным дыханием матери, и тогда он, его сын, неправильно истолкует их, и прорастут они ядовитыми всходами.
Поздно, уже стучит по коридору частая дробь ненавистных шагов, приказы летят направо и налево, и шелест, кошмарный
шелест черного шелка. Речь отца учащается с каждой секундой, слова как опасно отточенные ножи летят в сторону Леонгарда, и он пытается ловить их голыми руками — сейчас главное запомнить, ничего не упустить, а разобраться можно потом, позднее, — но нет, не удержать, со свистом проносятся они дальше, рассекая детскую память страшными кровоточащими ранами.
Отдельные, произнесенные на одном дыхании фразы: «Уже сама по себе жажда мудрости есть мудрость...», «во что бы то ни стало, сын мой, найди в себе точку опоры, над коей не властен внешний мир...», «...и запомни, все, что вне тебя — не более чем раскрашенная картинка, и какие бы страсти вокруг ни кипели, не поддавайся им», — поразили Леонгарда в самое сердце, навеки оставив глубокие шрамы, но, как по виду шрама определить лезвие, которое его нанесло, он не знал.
Дверь с треском распахнулась, последние слова: «...и пусть время стекает с тебя, подобно потокам воды», еще висели в воздухе, когда в библиотеку влетела графиня, на пороге она споткнулась и выплеснула на сына содержимое какого-то чана... Леонгард стоял как громом пораженный, по его лицу стекали грязные потоки... «Вечно ты путаешься под ногами, бездельник! Подожди, я до тебя доберусь!» — неслось вслед ему, через три ступеньки в ужасе мчавшемуся вниз в свою комнату...
Картины детства померкли, и снова лунное сияние льется в окно часовни, и заснеженный лес, замерев на краю поляны, по-прежнему к чему-то настороженно прислушивается... И так же недвижим в своем кресле майстер Леонгард: пред духом его, этим чистейшей воды кристаллом, и действительность и воспоминания равно живы и равно мертвы.
Вот гибкой, неуловимой тенью бесшумно скользит лиса; изумруды глаз, полыхнув на фоне темных стволов, исчезают в чаще, лишь облачко серебристого инея повисает над тем местом, где пушистый хвост коснулся снега.
Тощие, изможденные фигуры в поношенной одежде, лица, разные по возрасту и все же невероятно схожие меж собой скучной, унылой невыразительностью, возникают перед глазами майстера Леонгарда; слышны произнесенные шепотом имена, настолько ординарные, что с их помощью не отличишь друг от друга этих серых невзрачных людишек. Это, разумеется, домашние учителя, они приходят и уходят, больше месяца не продержался ни один; чем они не угодили матери — неизвестно,