Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легко, потому что никакой школы нет. Я ездил по той улице на рыбалку в долину, школа была на месте, дети на переменах играли во дворе, а на уроках учились считать и запоминали имя десятого президента Соединенных Штатов.
Два года назад я был занят и не появлялся там две недели, может, месяц, а когда все же поехал, так увлекся предстоявшей рыбалкой, что не обратил на школу внимания. Подразумевалось, что школа на месте, ибо стояла там всегда, а школы не имеют привычки ходить на прогулку.
Тем же вечером я возвращался назад, сумерки подбирались к последней стадии; проезжая мимо, я заметил какие-то перемены, но под гипнозом воспоминаний твердо верил в реальность этой школы и почти видел ее, хотя что-то в ней было не так, — тогда я не понял что.
Какая-то школа стала неправильная — я думал о ней неделю за неделей, но не понимал, в чем дело. Мне не нужно было в те края, и школа оставалась очередной маленькой загадкой моей жизни.
Потом я снова поехал на рыбалку и на этот раз смотрел на школу очень внимательно — ну и, разумеется, ее там не было. Школу унесли — я до сих пор не представляю куда и зачем это понадобилось..
Так вот, дорожные знаки до сих пор призывают водителей к осторожности, поскольку рядом школа. Интересно, почему их не прихватили с собой, когда набирали школу?
Может, забыли про знаки или решили, что они там никому не нужны, а здесь осталось только дело о пропавшей школе. Надеюсь, она все же на этой планете, а не черт знает где.
Здесь, в Токио, я читаю книгу о Граучо Марксе. В книге описывается жизнь и мудрость восьмидесятилетнего артиста. Читаю по нескольку страниц. Лежа у себя в номере на кровати, я листаю книгу и читаю о старом Граучо Марксе. В промежутках смотрю в окно на район Токио под названием Синдзюку, залитый светом не хуже Тайме-Сквера. Немножко Граучо и немножко Синдзюку. Они весьма интересно дополняют друг друга и тем перемежают мою токийскую жизнь.
Две недели назад один японский поэт приходил со мной обедать. Ему около пятидесяти лет, и за обедом мы говорили о великом множестве вещей: вестернах, поэзии, разнице между Японией и Америкой, литературе, погоде в Монтане, любимых писателях и прочем столь же интересном.
Я оценил ум этого поэта. Быстрый и честный. В какой-то миг я договорил, что хотел, и наступила пауза — чувствовалось, поэт собирается сказать что-то очень важное. Он слишком осторожно перебирал в уме слова, не решаясь облечь их в реальность.
Пауза тянулась, я терпеливо ждал. Раньше это не занимало у него столько времени. Я наблюдал за его мыслями, словно за таинственным романом, чьи страницы скрыты за секретной панелью так, что не разглядишь ни слова.
Наконец он заговорил, слова потрясли меня и полностью вывели из равновесия. Никогда не приходилось мне слышать столь неординарных высказываний. Я не знал, что сказать в ответ, а он ничего не говорил — кроме тех слов, которые произнес только что, ровно и как-то даже смущенно-исповедально, словно сам был некоторым образом ни при чем.
Мы долго сидели молча и не сводили друг с друга глаз. А сказал он вот что:
— Со мной живут три восьмидесятилетних человека.
Я отчаянно искал ответ, но ничего не находил. «Интересно» — было бы явно не то.
Мы так и смотрели друг на друга.
Время тянулось бесконечно, как старость.
Всю прошлую ночь свирепый теплый ветер дул прямо в мой сон из Вайоминга через Монтану — сотрясая ветви сновидений, он спускался к корням того, что я считаю собой.
Кошмар следовал за кошмаром, подобно машинам в час пик на шоссе в забвение. Мне снилось, что я начинающий комедиограф варьете, которое медленно увядает в телевизоре. На горизонте маячил рейтинг Нильсена[6], подобный серому холодному топору увольнения, а может, это был очередной рассвет моего будущего.
Я показывал первый номер звезде программы — стареющему еврею-гомосексуалисту. Ему не нравилось.
— Где вас учили писать? — спрашивал он. — В курятнике?
Ветер и ночь, казалось, не прекратятся никогда. Спальня стонала, как привидение, деревья хлестали небо, и мои сны тряслись, словно пара вставных зубов в доме престарелых во время землетрясения.
Они прыгали в прикроватном стакане, как рыба.
Я сбросил оковы последнего кошмара, и глаза проложили тоннель от сна к рассвету. Я торопливо выбрался из постели, оделся и вышел во двор. Мне хотелось сбежать от всего, что хоть как-то относилось ко сну.
Меня приветствовали куры — они стояли на ветру перед курятником и смотрели в мою сторону. Между нами было футов тридцать. Ветер повернул на курятнике щеколду, распахнул дверь, и теперь все куры таращились на меня.
Конечно, раз дверь открыта, куры просто обязаны выйти наружу и встать на самом ветру. Так они рассуждают. Хорошо, что их не унесло ветром. То-то бы они удивились, обнаружив себя в Айдахо.
Рассвет и ветер цветом и манерами напоминали серый топор. Куры смотрели на меня с осуждением, как будто я был виноват в сильном ветре, как будто я специально это устроил, может, даже распахнул их чертову дверь!
Здорово иногда получать зимой почту. Я бреду сквозь снег, а в почтовом ящике меня ждут письма. Я несу их домой и смотрю, о чем они.
У меня большой синий почтовый ящик — словно амбар для писем. Почта вызывает во мне двойственное чувство: письма бывают + и —. Есть письма-помехи, расстройства, вопросы, мольбы и требования куска моей жизни — чаще всего от совершенно незнакомых людей.
Интересно, если бы я попросил их в порядке личного одолжения неделю не мыться, они бы согласились? Не думаю — притом что их просьбы мало чем отличаются от этой.
Другие письма — глотки холодной воды, чистой, как Полярная звезда в очень жаркий летний полдень. Они поднимают настроение, я новый человек, я опять рад, что еще жив.
Счета — что-то вроде экзистенциальной географии. Долларовая карта мест, где мы побывали.
Иногда раздражают.
Иногда умиротворяют.
Иногда не делают ничего.
«Это возмутительно! Я отказываюсь платить!» или «Это справедливо, даже дешевле, чем я ожидал». «Они хорошо потрудились, цена достойная» или «Ого, счет на три доллара. Я был уверен, что заплатил, а оказывается, нет».
Мусорная реклама — она и есть мусорная реклама.
Безымянная реклама проходит через мои руки и направляется в камин, где сгорает после нескольких вспышек. Боли нет, поскольку не было жизни.
Сегодня утром я вышел к почтовому ящику, открыл железную дверцу синего амбара, но там ничего не оказалось. Закрыв дверцу, я опустил руку на крышку почтового ящика. Теплую от солнца и приятную на ощупь — все равно что на пару секунд перенестись во Флориду. У нас тут холодно, и уже месяц лежит снег.