Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Надо было получше входить в роль!» — ругала она себя, когда не прозревающие в ней товарища по работе милиционеры заталкивали ее в машину с решетками. Апрель успел испариться, неуловимо изъяв из Галиных подрагивающих рук фотоаппарат. Спрессовывая добычу в машине, представители органов охраны правопорядка не были особенно нежны, и долго Гале пришлось потирать запястье, после того как ей резко рванули, едва не вывихнув, кисть руки.
— Не дрова везешь! — неуместно выкрикнул кто-то.
— Они еще мне тут дрова поминают! — удивился пожилой служака, сдавив в губах обрывок матерной ругани. — Сами вы деревяшки! Зачем, это, городскую среду портите?
— Мы не портим! Мы как раз улучшаем!
— Хотите улучшать, лучше бы с грязью на улицах боролись. Метлы бы взяли, асфальт подмели. Или хоть плакат нарисовали какой-нибудь, чтобы не бросали окурки и бумажки от мороженого где ни попадя…
— Это вы смотрите под ноги, поэтому вам окурки и попадаются! — Вступивший в дискуссию райтер не склонен был уступать. — А мы глядим ввысь! С окурками пусть борются уборщицы — им за это деньги платят…
Взаимопонимания, на которое ориентировалась идеология райтерства, этот диалог явно не содержал. Несмотря на то что каждая сторона была по-своему права и заслуживала внимания… В другой раз Галя обязательно поразмыслила бы о роли мировоззренческих конфликтов в функционировании современного мегаполиса. Но сейчас она не могла отстраненно рассуждать ни о граффити, ни о мегаполисе, ни о конфликтах. Не ощущала она в себе этой отстраненности.
— Дяденьки, — ни на что не надеясь, но скорее всерьез, чем в шутку, взмолилась Галя, — отпустили бы вы нас, а? Мы больше не будем… мы штраф заплатим… я домой хочу!
Последние Галины слова зазвенели таким неподдельным трагизмом, что вся ее коротенькая наивная речь имела неожиданный успех. Райтеры заволновались.
— Отпустите ее! Она новенькая! Она кэна в руках не держала, только фотографировала!
Перепачканная краской, в бандане, с молящим взором карих глаз, Галя казалась испуганным ребенком.
— Это как же допустили твои родители, — философствовал пожилой служака, своим упорным резонерством вызывавший у Гали нервную крапивницу, словно она действительно влезла в шкуру правонарушителя, — как же они допустили, чтобы дочка потащилась к черту на рога, поезда разрисовывать? Они у тебя кто: неформалы, что ли?
— Папы у меня нет, — не соврала Галя, — а с мамой мы редко видимся. Она бы меня ни за что не пустила-а-а…
Как ни старалась Галя выжать из себя слезу, усилия не увенчались успехом: видимо, для того, чтобы заплакать по заказу, нужно родиться актрисой. Зато подвывание у нее вышло вполне натуральным, и в ответ на него среди арестованных снова вспыхнул взрыв возмущения, пресеченный пожилым служакой:
— Ти-хо! Сейчас приедем, разберемся, кто чего фотографировал и кто чего держал!
Исчерпав девические средства воздействия, старший лейтенант Романова умолкла. Справа на нее давил основательным весом райтер по прозвищу Бах (он фанател «Чайкой по имени Джонатан Ливингстон»), слева в бок упиралась милицейская дубинка. Зажатая между этими двумя материальными свидетельствами неудачи, Галя размышляла о том, что могло бы превратить неудачу в успех. Несмотря на молодость, она уже уяснила для себя, что нет ситуации, которая имела бы только плохие стороны… по крайней мере, в ее жизни таковая еще не попадалась.
«Ну что же, — добросовестно рассуждала Галя, — пусть я попаду в милицию как злостный райтер — что же тут страшного? Наоборот, сплошные преимущества! Для райтеров я таким образом стану своей в доску: общие страдания объединяют. Можно будет добиться ответа на вопрос, кто их финансирует, и потихоньку от них свалить, сославшись на недостаток таланта… а может, и ссылаться ни на что не потребуется. Никто в крю до сих пор моей личностью не интересовался, никто в дальнейшем обо мне не спросит. Апреля я, конечно, в определенном смысле подведу, но ведь этого с самого начала надо было ожидать. В конце концов, искусство требует жертв!»
И, успокоив себя таким образом, Галя уже спокойнее переносила и лишние килограммы соседа слева, и дубинку соседа справа.
Воскресный день со времени крещения неизменно сопрягался для Вайнштейна с посещением церкви. Болен он был или здоров, капал ли с неба дождь, светило солнце или летел противный мокрый снег — ничто не способно было свернуть Илью Михайловича с этой прямой дороги. Не смущало его даже то, что ближайший храм Божий располагался от его дома далековато: полкилометра пешком, ожидание и штурм автобуса — это, в сущности, такие мелочи! Опыт иудаизма приучил Илью Вайнштейна к тому, что правила религии должны неукоснительно соблюдаться.
Сегодня, в это затянутое тучами утро, знакомое чувство снова подняло Илью, как только рассвело. Серое, несмотря на то что весеннее, небо смотрело на него насупленно сквозь голые окна — у дизайнера, проявляющего в оформлении чужих квартир редкостную фантазию, не доходили руки, чтобы придать собственному месту обитания сколько-нибудь жилой вид. Отбросив одеяло вместе со слежавшейся, не стиранной вот уж третью неделю простыней, Илья вскочил на разлапистые босые ноги. Длинная белая хлопчатобумажная рубашка в сочетании с длинной шевелюрой и кудрявой бородой придавала его облику что-то древнее, месопотамское.
Не было никаких причин, чтобы именно сегодня не пойти в церковь. А основания пойти — были, и веские. Великий пост — самое подходящее время, чтобы облегчить душу исповедью. Накануне Илья подумывал о том, чтобы составить на листочке клетчатой бумаги список грехов, как поступают обычно пожилые старательные прихожанки, но не осуществил эту затею по простой причине: один грех в ряду прочих, серых и тривиальных, был незауряден. По поводу его одного со священником пришлось объясняться бы несколько минут, задерживая очередь. Илья Михайлович представил себе отца Олега — в очках с тонкой оправой, с косичкой темно-русых волос на хрупком затылке, молодого, только после семинарии — и с унылой безнадежностью понял, что не сумеет ему ничего объяснить. Сказать, что его поступок был продиктован чистейшими соображениями, что он действовал как спасатель на водной станции, выручая давнего друга, который отказался бы от его помощи, не понимая, что тонет? Вдаваться в такие подробности, значило бы впасть в самооправдание, а этого Илья не хотел. А кроме того… Кроме того, Илье Вайнштейну было страшно. Попросту страшно.
С чувством напряженного тревожного страха Илья Михайлович Вайнштейн словно родился, потому что он не помнит, когда этот страх впервые посетил его. Может быть, еще в утробе матери, которая, забеременев, боялась, что отец ее будущего ребенка не женится на ней? Или в первые недели пробуждения младенческого сознания, когда мать, добившись своего, поняла, что вышла замуж не за того мужчину, который ей нужен? Аккомпанемент Илюшиного детства составляли пьянки и скандалы. Скандалила мать, пытаясь таким образом добиться от отца денег и спокойной обеспеченной жизни; отец, человек разнообразно даровитый, но потерявшийся среди скудости быта и нелюбимой работы, в ответ на скандалы пил. Позднее сам черт бы не разобрал, что из чего вытекает и что чему предшествует — пьянки и скандалы слились в один неразрывный порочный круг. Илье, уже подростку, стало легче, когда отец умер, но и жизнь бок о бок с нервной, истеричной матерью его не радовала. Он приучился сбегать из дому, отогреваться в компании друзей.