Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фрондирующую публику профессор обходил стороной, не то чтобы терпеть подле себя. Власть монарха была для него святыней, а вот мадам Берг в былые времена, оказывается, на неё покушалась. И могла бы за свои убеждения и активные действия очутиться не раз за Уралом, в Сибири и ещё черт те где, не унеси они ноги со своей подругой, социал-демократкой Екатериной Дмитриевной Кусковой[68] из Саратова. Там и остался её первый и единственный сердечный избранник, открывать имя которого Лазарю Гертруда Карловна не посчитала нужным. А вот о своих дальнейших мытарствах вещала без сожалений и стеснения.
Идол её, Екатерина Кускова, личность незаурядная и закопёрщица во всех их начинаниях, таскала подругу за собой как на верёвочке, пока сама не угодила в тюрьму за распространение нелегальной литературы и выступления в подпольных кружках. Не стеснённая в средствах благодаря родословным родителям, всё ещё наивно лелеющих мечту вернуть заблудшую овечку на путь истинный, Гертруда бежала за границу, где познакомилась с Прокоповичем[69], Струве[70], Аксельродом[71] и с другими вождями русской социал-демократии, от перечисления имён которых всякий раз Лазарь Наумович, постанывая, крутился волчком на диване, жалуясь на тут же обостряющиеся головные боли. Однако, если Гертруда замолкала, то ненадолго, более всего её пленил земляк, саратовец Виктор Михайлович Чернов. О нём она могла вещать часами, не скрывая, что знала его лично. Основатель партии социал-революционеров, теоретик народного социализма, призывавший объединить крестьянство в тайные братства для защиты народных прав и мечтавший покрыть всю страну крепкой паутиной таких крестьянских организаций, чувствовалось, запал ей в душу не только своими идеями. Смущало её одно, признавалась она, Чернов, ещё в гимназии приобщившийся к достижениям демократической мысли — к творчеству Добролюбова и Чернышевского, после создания партии эсеров в 1902 году и, вступив в её ряды, стал активным сторонником террористических методов борьбы, обосновав тактику индивидуального террора в ряде творческих работ. Она, ярая противница кровопролития, готовая порвать с Черновым на этой почве и выехать из Женевы, решилась с несколькими единомышленниками хлопнуть дверью напоследок и, явившись в издательство газеты "Революционная Россия", бросила на стол редактора коллективное заявление. Этим бы дело могло и закончиться, но в коридорах нежданно-негаданно Гертруде встретился тот, которого, казалось, навсегда она потеряла в молодости. Это был тот, чьё имя Гертруда никогда не упоминала в своих исповедях Лазарю. Имя, казалось, навеки забытое.
С Григорием Гершуни[72] и Евгением Азефом[73], прибывшими из России, в кабинете редактора у окна стоял её Лев Верховцев!
— Так-так, — оживился всё это время дремавший на диване Лазарь Наумович и приподнял с нескрываемым интересом веки. — Лирики и романтизма ещё не звучало в ваших повествованиях. Ужель средь жестоких политических сражений присутствовали и подобные человеческие эмоции? Я ошеломлён и жажду слушать вас далее, любезная Гертруда Карловна.
Произнесён был впервые столь продолжительный изысканный монолог не без нескрываемого сарказма.
— Не грызлись же мы всё время! — сорвалось с губ вспыхнувшей рассказчицы, и она, замкнувшись, надолго смолкла.
Ей вспомнились те дни. Чувства, тлевшие искорками в сердцах давно расставшихся и потерявших друг друга, тогда, после встречи, обернулись пламенем, а после нескольких тайных свиданий пламя грозило разгореться в пожравший бы обоих костёр. Страсть, казалось, отодвинула дела партийные, обязательства и тревоги. Но Лев Соломонович Верховцев был членом Боевой организации партии и вскоре был схвачен жандармами после убийства министра внутренних дел Сипягина Степаном Балмашёвым[74]. Больше они не виделись. Балмашёв был повешен в Шлиссельбургской крепости[75] в майское светлое утро. Верховцев снова пропал без вести.
— И что ж ваш герой? — наконец отважился нарушить тягостное молчание Лазарь Наумович, скрывая истинное сочувствие за некоторой велеречивостью, испытывая нравственное неудобство и раскаяние после резкой фразы женщины, всегда державшей себя с ним в рамках и бескорыстно разделившей выпавшие невзгоды. — Он жив, надеюсь? Или его постигла участь многих ваших товарищей, бесславно сгинувших в тюрьмах и на каторге?
— Прекратите, — прошептала она, — прошу вас. Народ вспомнит их каждого поимённо. В историю борьбы за свободу их имена впишут навечно…
Но это была уже не та Гертруда Карловна, и голос её звучал неуверенно, тихо и невнятно подбирались слова, она не смела поднять глаз.
— Кто впишет?.. Босяки и люмпены?.. Бродяги и заплечных дел мастера, разграбившие имения, церкви и дворцы?.. Безграмотные крестьяне, ради которых сгинули ваши лучшие светлые умы?.. — Лазарь Наумович не думал юродствовать или упрекать; наслушавшись, он, будто причитая, рассуждал с самим собой. — Историю перепишут, переврут победители, имена праведников забудут, да и праведники ли они? Их обратят в заклятых врагов. О, боже! Всё, как по Библии, как учил Соломон!.. Что народ? Земли, мира, свободы обещанных они не получили и не обретут никогда. Живые авторитеты завладели всем, и это надолго, пока они у власти. Мы, запутавшиеся интеллигенты, лишь марионетки в их руках, жертвы в кровавых их игрищах…
Он смолк, словно очнувшись, поняв, что долго уже говорит с самим собой, Гертруда Карловна, отвернувшись в сторону, его не слушала, думая о своём.
— Плохо вам жилось с папенькой и маменькой в собственном родовом имении?.. Бросили вы их, растеряли товарищей, единственный друг мёртв…
— Мёртв? — подняла на него глаза Гертруда, словно очнувшись от сна. — Я вам этого не говорила.
— Как?
— Он в нашем городе.
— Как?.. Лев?.. Я отказываюсь понимать.
— Если не возражаете, я могу вас с ним познакомить в ближайшие дни.
— Увольте. Увольте, любезная Гертруда Карловна!
— Он даже не калека.