Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы схлестываем ладони, дружелюбно скалимся и обнюхиваемся, как два старых ручных волка. Ох и отрывали мы в свое время подошвы! Фима, как говорится, был весь из себя: липучий сливочный взгляд с поволокой, косо подбритые щегольские бачки, кирпично-ржавая вельветовая тройка, руки, успевающие впереди слов… Девочки стонали по углам парка: Фи-има-а!.. На танцплощадке у нас не раз бывали в кровь расквашены физиономии, причем если я оказывался по этой части слабоват, то Фима за свой разбитый нос расплачивался по полной… Потом он как-то сразу, в две недели, женился, в три месяца развелся, снова женился и… Дальше я всякий раз сбивался со счета, потому никогда не называл очередную Фимину пассию по имени, а только — твоя жена. Последняя, помню, была Мусенька…
— Что твоя Мусенька?
— Пошла она в ж…у! Сказала вчера ночью, чтобы не лез, ей, видите ли, осточертели обрезанцы. На третьем году совместной жизни ее хрустальная натура наконец прочувствовала разницу!.. Я ей говорю: а как ты ухитрилась прочувствовать?.. А? Вернусь из бани и подам на развод!
Фима сбрасывает простыню и предстает передо мной во всей мужской красе: выпуклое, располосованное скальпелем хирурга брюхо, могучий зад и толстые бабьи ляжки. Еще он сплошь, по всему телу, обсеян рыжим и серебряным пухом. Но главное, мой давний приятель Фима Мантель все такой же живчик, каким был во времена нашей молодости: быстр, порывист, вспыльчив, болтлив — и оттого попросту невыносим. Даже я, привыкший за долгую жизнь ко всем и всякому, переношу общение с ним не более одного раза в неделю. Фима, не будь евреем, — инструмент тонкий: он чувствует и осознает непомерную огромность своего естества, но, увы, не умеет держать себя в руках, каждый вторник срывается в штопор и выматывает нас до полусмерти.
— Чего уставился? — кричит он мне, оборачиваясь перед настенным зеркалом, точно красна девица. — Таких красавцев в прокуратуре не держат? Орловский рысак! А? Только слегка обрезанный…
Раздается гомерический хохот. Тут же он бухает ладонями в дверь, выскакивает из раздевалки в душевую и, судя по оглушительному шлепку, с разбега плюхается в бассейн с холодной водой. «А-а! — доносится до меня дикий ор, перемежающийся фырканьем и плеском. — О-о, у-у, а-а!»
— Фима, ша! Распугаешь рыбу!
Судя по менторскому голосу с прононсом, это невропатолог Пак, полная противоположность и всегдашний оппонент Фимы Мантеля. Пак сух и жилист, у него смуглая кожа и восточный разрез глаз. Он любит пофилософствовать, в споре норовит оставить последнее слово за собой и зачастую делает это язвительно и желчно, но желчь его неядовита — исключительно из-за красного словца. Таким неоригинальным способом он, по всей видимости, самоутверждается в нашем кругу, и побуждающей к тому причиной — глубоко запрятанный в нем комплекс. Сколько я знаю, Пак единственный в городе кореец, и хотя от этого обстоятельства нормальному человеку не должно быть ни холодно ни жарко, комплекс непохожести все-таки срабатывает и неосознанно побуждает доктора к эфемерной защите.
По скользкой влажной плитке пола я осторожно вхожу в душевую, и Пак равнодушно машет мне с лавки у бассейна желтой узкой ладонью истощавшего подростка. Хоть бы задницу оторвал для приличия, собакоед чертов! — машу я в ответ, удостаивая Пака невольной улыбкой. Мне хорошо известно: равнодушие доктора такое же показное, как его круто посоленные прибаутки или пофигистское выражение миндалевидных восточных глаз.
На лавке рядом с Паком — войлочная шапка (непременный атрибут завсегдатая саун и бань), шайка для пропаривания веника и откупоренная бутылка темного пива. Пак сутулится, он весь в тоске и печали, и если бы вдохновенно и жадно раз за разом не отхлебывал из горлышка горького хмельного пойла, можно было бы проникнуться к нему жалостью: эк малого разобрало!.. Но доктор пьет пиво с наслаждением и отрешенно, по всему видно: он в глубоком кайфе. Ему не мешает даже мелькание в бассейне желто-розовых Фиминых пяток и голого волосатого зада. И мой приход ему не мешает.
«Где остальные?» — спрашиваю я жестами и мимикой, как заправский цирковой, и Пак с прежней меланхолией машет ладонью в сторону парилки. Значит, компания в сборе. Жизнь, замечательные товарищи и охренительные господа, продолжается!
— А-а! — с воплем выпрыгивает из воды тюлень Фима и, обдав нас с Паком крупными прохладными брызгами, плюхается обратно.
Мы сидим в комнате отдыха вокруг стола, завернувшись во влажные простыни и махровые банные полотенца. На столе, кроме пива и вяленой рыбы, еще и водка, а под водку — всякая всячина: мясная нарезка, шашлык, соленья, печеная на углях картошка в мундире. Под нами — диван и мягкие кожаные кресла, над нами — зависшее, словно в заглюченном компьютере, облако вонючего табачного дыма. Нам хорошо и покойно, мы в какой-то степени даже счастливы, если происходящее с нами в эти мгновения можно назвать счастьем.
Кроме Фимы Мантеля и доктора Пака, с нами еще трое: адвокат Василий Налапко, хирург Якушев и начальник отдела молодежи и спорта областной администрации Николай Сукнов, втихомолку прозванный нами Шмонькой. Если адвокат с хирургом давно и прочно притерлись к нашей компании, то Сукнов мне малознаком и как-то интуитивно неприятен. По возрасту он нам ровня, и, однако же, физически стар — то есть настолько стар, что разница между нами невольно бросается в глаза. У него бледная пористая кожа, вся в складках, точно у неведомого науке сумчатого млекопитающего; он не лыс, но волос редок и болезненно посечен; а главное — взгляд: так глядят в прошлое на пороге вечности. Но взгляд не печален, а полон ненависти и яда к ежесекундно уходящей жизни.
«Нет-нет! — порой думаю со стыдом я. — Мне показалось. Откуда яд? Так смотрят на здоровых людей неизлечимо больные, это обреченность так смотрит!»
Но Шмонька жует рядом со мной, двигает мятыми губами — и вот уже кусок не лезет мне в глотку, хочется выплюнуть и немедля прополоскать рот. А когда, господи спаси, ненароком улыбнется!..
— Так вот, этот Чубчиков, который был тогда судьей, — рокочет басовитый Налапко, в который раз пропуская через зубы жеваный рыбий хвост, — узнает от своего адвоката (не все ли вам равно, что за адвокат? прикормленный адвокат!), так вот, узнает, что Фира Блимус приказала долго жить. И оставила эта Фира ни много ни мало на пятьдесят тысяч советскими рублями вкладов в Сбербанке. Наследников у нее, как я говорил, никаких. Так что они делают? Отыскивают некоего Гасимова Музаффара Мохар-оглы (во как — оглы!), то ли азербайджанца, то ли узбека, сразу не разберешь, человека без роду и племени, который по-нашему двух слов не вяжет, стряпают от его имени заявление в суд: мол, этот оглы — близкий родственник означенной Фиры Блимус, и есть тому свидетели…
— Я знаю этого Музаффара! — внезапно перекрикивает адвоката Фима, желающий вставить в разговор свое слово. — Его в Баку не в тот поезд посадили. Он себе едет и едет, с пересадками едет, а куда едет, объяснить не может. К нам приехал уже на электричке, пришел на базар, сел в мясном ряду — и ни с места. Так его сторожем и оставили…