Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федорову же принадлежит справедливое наблюдение, что Лермонтов не берет то, что находит, а находит то, что ищет.
Александр Герцен считал, что точнее говорить не о «влиянии» Байрона на Лермонтова, а о «симпатиях» Лермонтова к Байрону, — и последние, по его мнению, были глубже, чем у Пушкина.
Но большинство толкователей все же елозили по накатанной колее.
Василий Боткин в 1840 году писал Виссариону Белинскому:
«…Да, пафос Байрона есть пафос отрицания и борьбы; основа его — историческая, общественная… Лермонтов весь проникнут Байроном… Внутренний, существенный пафос его есть отрицание всяческой патриархальности, авторитета, предания, существующих общественных условий и связей…»
Весьма сомнительно, впрочем, как и последующие доказательства:
«Дело в том, что главное орудие всякого анализа и отрицания есть мысль, — а посмотри, какое у Лермонтова повсюдное присутствие твердой, определенной резкой мысли во всем, что ни писал он, — заметь, мысли, а не чувств и созерцаний… В каждом стихотворении Лермонтова заметно, что он не обращает большого внимания на то, чтобы мысль его была высказана изящно, — его занимает одна мысль, — и от этого у него часто такая стальная, острая прозаичность выражения…»
Удивительно: в упор не заметить ни чувств, ни созерцаний — у Лермонтова!.. Я уже не говорю о напевности стиха, о музыке самого чувства, тонкой словесной ткани и афористичности, что вкупе и составляют ту самую изящность, которую не видит критик. Да и разве отрицает Лермонтов патриархальность, предания и прочее? Отнюдь нет. Он отрицает падший дух человека и света, да и не столько отрицает, сколько грустит и печалится об этом. Боткин не видит в Лермонтове — поэта, перед ним будто какой-то философ, что пишет в рифму, до и то небрежно. Критик, лишенный музыкального слуха, берется судить о музыке, нисколько не сомневаясь в своем праве судить. Ну, раз так неймется, ты и суди какого-нибудь чижика-пыжика, а не стихи Лермонтова, ан нет!..
Далеко не сразу и далеко не все исследователи разглядели, что даже в переводах с других языков Лермонтов всегда остается самим собою и его слово, как впоследствии заметил А. Федоров, «сливается со словом оригинала только там, где оригинал приближается к нему». Вот развернутое суждение этого филолога:
«Исключительная активность Лермонтова в его отношении к иноязычным подлинникам, которые он нередко перестраивает и переосмысляет, представляет полную аналогию характеру его реминисценций из русских авторов. Приходится еще раз подчеркнуть, что твердой грани между переводом и собственным творчеством для Лермонтова нет, что в ряде случаев перевод легко переходит у него в самостоятельную вариацию на мотив иностранного поэта, а иногда и в полемику с ним. Во всех переводах, переделках и вариациях Лермонтов выступает как необыкновенно сильная поэтическая индивидуальность, и внимательное сопоставление их с оригиналами в конечном итоге позволяет отчетливо выделить в них именно “лермонтовский элемент”».
Не удивительно, что уже в восемнадцать лет огненный поэтический дар Лермонтова целиком переплавил, так сказать, исходную байроновскую руду и утвердился в своей самобытности. Именно к этому времени относится его знаменитое стихотворение — ответ, раз и навсегда, всем, кто считал, что ему не вырваться из могучих оков обаяния поэзии и личности английского поэта:
Пророческие слова; речь не мальчика, но мужа; убежденное и твердое определение своего пути, — и все сбылось!..
5
Итак, слово сказано: «Нет, я не Байрон, я другой…»
Это будто прощание с юностью, с огненным многописанием стихов, с глубоким погружением в собственную душу, с беспощадными думами о жизни. Поиск самого себя, мучительное самоопределение, испытание сил… эта непомерная внутренняя работа, втайне ото всех, не заметная никому.
Лермонтов осознает в себе свою особину — русскую душу. Чует: путь назначен недолгий. И убеждается: то, что ему суждено поведать миру, «толпе», никто другой не скажет.
Как отрубил — этой строкой, раз и навсегда, всем на свете, и прежде всего самому себе.
Гордыня ли тут?.. Вряд ли. Слишком тяжело предощущение того, что должно исполнить, — до гордыни ли?..
Для осуществления заданного необходима настоящая зрелость души, юношеской — это не под силу.
И Лермонтов — замолкает.
На несколько лет (1833–1836 годы) от него уходят лирические стихи, — это после поэтической лавины, что еще недавно неслась в его душе!..
Нет, сочинять Лермонтов не перестал: работает над поэмами, пишет прозу, — но лирики, в четыре года, всего с десяток стихотворений.
Очевидно, это неспроста. Недаром дается тишина. Нечто важное зреет в глубине его души, прежнее поэтическое слово будто позабыто и уже не удовлетворяет его, оно отходит в прошлое. Творческое начало, это разряженное мощным взрывом пространство, начинает неспешно и неуклонно сосредоточиваться в новое вещество — до сверхплотности, до следующего неизбежного взрыва…
Наверное, столь резкое преображение было связано и с внешними переменами в жизни. В конце 1832 года Лермонтов поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. 15 октября он пишет Марии Лопухиной:
«Не могу еще представить себе, какое впечатление произведет на вас моя важная новость: до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я — воин. Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это лучше медленной агонии старика».
Привело же, как мы знаем теперь, и к тому и к другому: и к вершинам в поэзии, и к ранней гибели.
«А потому, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди».
Война-то началась… только не в бою с врагом достала его пуля в грудь, а на дуэли.
И другая перемена…В конце ноября 1832 года с Лермонтовым в юнкерской школе случилось несчастье. «Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу, — вспоминал его соученик Александр Меринский. — Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый и старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться возле других лошадей… Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ее ему до кости, его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки…»