Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему нравится заглавие, которое Хемингуэй придумал для своего сборника — «Мужчины без женщин», да и вообще заглавия его рассказов: «Ты же знаешь, как я люблю твои абстрактные заглавия». Нравится стиль, он сравнивает Хемингуэя с Томасом Вулфом, и не в пользу последнего: «Вулф лишен присущей Эрнесту чеканной твердости: перо Эрнеста словно закалили в огне». Нравятся зачины и финалы, нравятся отдельные фразы. «Твои рассказы в апрельском номере „Скрибнерс“ великолепны… „Осенью война была все так же рядом, но мы на нее больше не пошли“ — одно из самых прекрасных предложений в прозе, какие я когда-нибудь встречал», — превозносит Фицджеральд начало рассказа «В чужой стране». А в письме Хемингуэю от 1 июня 1934 года, где речь идет об авторской позиции в романе «Ночь нежна», сбивается и вовсе на откровенную лесть: «Думаю, нет необходимости специально говорить, что мое преклонение перед тобой как художником безоговорочно и не знает границ. Ты — единственный из всех американских прозаиков, перед кем я почтительно снимаю шляпу. Года полтора назад я запретил себе прикасаться к твоим книгам, потому что боюсь, как бы твои интонации не просочились на мои страницы». Сам Хемингуэй, кстати сказать, к такому «обожествлению» своей персоны, а заодно — и к «обожествителю», относится со здоровой долей иронии. «Скотт говорил не умолкая, — читаем в „Празднике, который всегда с тобой“. — …Он говорил только о моих произведениях и называл их гениальными».
Превозносит Фицджеральд — в укор себе — и серьезное отношение Хемингуэя к профессии, внятность и продуманность его литературной и, одновременно с этим, жизненной позиции. «Я с давних пор ценю твою редкую прямоту, — пишет он Хемингуэю в июне 1934 года, когда писатели, по существу, уже разошлись, — и она в очередной раз помогла рассеять туман, в котором я живу…» «Неподдельно высоким остается стремление Эрнеста быть чистосердечным в литературе, — убеждает он Перкинса, — отбрасывать все неискреннее, „приводить дом в порядок“». «Литературный же дом» самого Фицджеральда — в полном беспорядке: за два года (1926–1927) ни одного напечатанного рассказа, заявленный Перкинсу и «литературной общественности» четвертый роман стоит на месте.
Мало сказать, хвалит растущего на глазах писателя — изо всех сил стремится быть ему полезным. «Если тебе нужно что-нибудь здесь или в Америке — деньги, помощь в работе или просто помощь, — пишет он Хемингуэю в конце 1926 года, — то не забывай, что всегда можешь обратиться к твоему преданному другу». Хемингуэй и обратился — в конце 1928 года, когда покончил с собой его отец. После разрыва Хемингуэя с первой женой стремится оказать ему «моральную» поддержку (в которой Хем совершенно не нуждается): «Хотелось бы мне быть сейчас с тобой рядом, выслушать тебя… Не могу выразить тебе, что значила для меня твоя дружба… знакомство с тобой — самое прекрасное из всей нашей поездки по Европе… Беспокоюсь за тебя и желаю тебе всего хорошего».
К Хемингуэю Фицджеральд, как видим, относится с дорогой душой — с восторгом, которого не скрывает, преклонением, завистью; тянется к нему. Восхищается им не только как писателем, но и как спортсменом, участником войны. А вот Хемингуэй «в ответ» создает образ человека, хотя и одаренного, но неглубокого, беззаботного, безответственного. В чем мы убедились, перечитывая главу «Скотт Фицджеральд» в «Празднике, который всегда с тобой». Для этого, впрочем, достаточно было прочесть не всю главу, а только эпиграф: «Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка… позднее он научился думать, но летать больше не мог…» То есть мыслительный и творческий процесс у Фицджеральда — «две вещи несовместные»: он либо думает, либо «летает», бездумно летает. И этот образ, с легкой (так и подмывает сказать, с тяжелой) руки Хемингуэя, за «беднягой Фицджеральдом» закрепился; Фицджеральд, правда, и сам внес немалую лепту в создание этого образа.
И все же писателей поначалу связывала дружба, хотя повторить вслед за Фицджеральдом, что они жили душа в душу, было бы, пожалуй, некоторым преувеличением. Ироническое отношение Хема к Фицу и восторженное — Фица к Хему взаимной привязанности не мешало. До поры до времени. В конце же 1920-х дружба с Фицджеральдом становится обременительной и даже не вполне приличной. «Очень неудобные друзья», — говорила Хэдли про Скотта и Зельду. Трезвым — и это отмечали все, его знавшие, — Скотт был само обаяние, но трезвым, вот беда, он бывал редко. В пьяном же виде был возбужден, агрессивен, непредсказуем, попросту опасен, что спустя годы подтвердит его голливудская подруга Шейла Грэм. Об этой же двойственности, несочетаемости прямо говорится и в письме Хемингуэя Перкинсу: «Скотт — честнейший человек, когда трезв, и абсолютно невменяем, когда пьян».
Когда пьян, Скотт болтлив, любит поговорить по душам. А еще, как это было в Лионе, — задать «интимные» вопросы, пожалеть себя, неловко пошутить. «Для каждой новой книги Эрнесту нужна новая жена», — сострил, и неплохо, он, когда Хемингуэй ушел от Хэдли к Полин Пфайфер, и Хемингуэю эта шутка наверняка стала известна и запомнилась. Бывает откровенно груб, причем, подметил Хемингуэй, — с теми, «кто стоял ниже его или кого он считал ниже себя». До крайности беспечен и рассеян: самолюбивый и злопамятный Хемингуэй не простил Скотту историю с судейством боксерского матча с Морли Каллаганом. Скотт вызвался быть секундантом, не следил за секундомером, и когда время поединка уже истекло, Каллаган метким ударом уложил противника на ринг. История выеденного яйца не стоит, но она попала в парижскую «Геральд трибюн», и Хемингуэй, разобидевшись, счел, что Фицджеральд затянул время нарочно: «Если ты хочешь, чтобы мне вышибли мозги, так и скажи. Только не говори, что ты ошибся».
Подобного рода «ошибок» Скотт совершал по многу раз на дню. Ему ничего не стоило устроить скандал в «Трианоне», любимом питейном заведении американцев в Париже. Перепив, повторимся, он становился неадекватен. Эдмунд Уилсон вспоминает, как в январе 1933 года он ужинал в Нью-Йорке с Фицджеральдом и Хемингуэем: «Скотт сидел между нами, уронив голову на стол, подобно Соне во время кэрролловского Безумного чаепития, потом повалился на пол, потом удалился в уборную, где его вырвало, а вернувшись, попросил нас держать его за руку и стал допытываться, любим ли мы его, что, впрочем, не помешало ему в следующий момент поносить нас обоих последними словами». Такой вот американский доктор Джекиль и мистер Хайд из стивенсоновской притчи.
В Париже, когда бывал пьян, заявлялся в гости посреди ночи или днем и мешал Хемингуэю работать — «почти с таким же удовольствием, — писал Хемингуэй, — какое испытывала Зельда, когда мешала работать ему самому». Брал деньги в долг (смехотворно ничтожные суммы по сравнению со своими гонорарами) и подолгу их не отдавал. Мог часами спьяну вести разговоры за жизнь или «за литературу» («У Скотта не пишется роман, вот он и проявляет интерес к другим авторам», — предположил Хемингуэй), что труженику Хему, у которого жизнь была расписана по минутам (бокс, охота, рыбалка, работа), никак не могло понравиться. «На меня уже напала смертная тоска, которая наваливается в конце каждого напрасно прожитого дня», — вспоминает Хемингуэй их с Фицджеральдом поездку в Лион.
Справедливости ради скажем, что и труженик Хем не был «врагом бутылки». Вот только пьют писатели по-разному, с разной, так сказать, мотивировкой. «Беда вот в чем, — заметил однажды Хемингуэй одному своему знакомому. — Всю жизнь, как только дела шли из рук вон плохо, мне достаточно было выпить, чтобы они немедленно пошли гораздо лучше». Фицджеральду же от алкоголя лучше не становилось, спиртное было для него не панацеей, а наваждением, выпивкой он старался снять напряжение, подавить в себе комплексы, самоутвердиться, однако, выпив, начинал вести себя еще более неестественно, главное же, агрессивно. Да и как он мог самоутвердиться, если пьянел буквально от глотка вина. «В те времена, — вспоминал Хемингуэй, — мы относились к вину как к чему-то здоровому и нормальному, и я не мог представить себе, что от полбутылки белого вина Скотт может превратиться в дурачка». Даже по этой малозначащей реплике видно, что в конце 1920-х Хемингуэй уже смотрит на друга «сверху вниз». И его можно понять: пьянство и непредсказуемость — качества для дружбы не самые лучшие, Хэдли права, когда называет дружбу с Фицджеральдами «неудобной». Но когда Скотт и Зельда уступили Хемингуэям свой коттедж на Ривьере; когда Скотт убеждал Перкинса, что у Хемингуэя «блестящее будущее» и его необходимо печатать, Фицджеральды наверняка становились друзьями «более удобными».