Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует напомнить, что первые захваты церковного имущества случились не во Франции времен Французской революции, а в Англии – уже в XVI веке, когда Генрих VIII сокрушил власть католической Церкви. Распродажа этого захваченного имущества породила выражение «секуляризация»: секуляризировались богатства, ранее принадлежавшие Церкви. Результатом стало весьма значимое перераспределение богатств (тот же процесс наблюдался и в германских землях, где в качестве официальной религии был принят протестантизм). Напомним также, что первые воинственные эгалитаристские движения появились в Германии в начале XVI века вместе с анабаптистами[140], а затем, веком позже, и в Англии – вместе со знаменитыми «levellers» («уравнителями»), «diggers» («диггерами») и «ranters» («рантерами»), которые протестовали против дворянской собственности и требовали, чтобы крестьяне получили право на владение землей[141]. Таким образом, первые эгалитаристские идеи возникли не из философии
Просвещения и Французской революции, их породил водоворот, созданный протестантским движением во многих регионах Европы.
Сегодня, однако, английская революция, в отличие от французской, не становится объектом критической ревизии: она не включается в генеалогию форм насилия и террора, практиковавшихся в XX веке фашистскими или коммунистическими режимами. Не в том ли причина, что здесь речь о революции, прошедшей в контексте одержавшего в Англии победу протестантизма, который в общеевропейском мнении будет считаться главным (и по сей день почти не подвергающимся деконструкции) фактором экономического взлета и развития? У нас ещё будет возможность вернуться к этому вопросу. Однако английский протестантизм, как только он стал государственной религией, преследовал инакомыслящих не меньше, чем католицизм. Как отмечает крупный историк Жак Пиренн, «Лютер отказался от принципа римской власти лишь для того, чтобы передать её в руки князя, который, в результате, становится абсолютным господином вероисповедания своих подданных. Нисколько не отменяя религиозный авторитаризм, он разбивает его на части и, тем самым, делает его более цепким и более тираническим, тогда как подчиняя религию всемогуществу мирской власти, он делает эту религию совершенно материальной»[142].
И хотя ужасы религиозных войн сегодня исследуются в многочисленных работах[143], наши воспоминания о них весьма обрывочны. В прославлении Французской революции, как и в её принижении, которому она подверглась сегодня, когда её представили в качестве образца современного насилия, мы забыли о той линии преемствености, которую можно установить между данными формами насилия и теми, чтобы были задействованы религиозными войнами. Желание подорвать установленный порядок, бороться за внедрение порядка нового, более справедливого, подлинного, лучше согласующегося с идеей трансцендентности, пусть даже ценой смертоносного коллективного насилия, было открыто не Французской революцией. Скорее уж последняя, вызвав живейшие реакции всей монархической Европы, была связана с долгим веком религиозных войн, начавшимся в 1517 году, когда были обнародованы знаменитые 95 тезисов Лютера (против папских индульгенций), и длившимся до 1648 г., когда был заключен Вестфальский договор, завершавший Тридцатилетнюю войну и весь цикл войн, разрывавших Европу и особенно Германию, разделение которой на множество ослабленных княжеств было закреплено, поскольку оно отвечало интересам других европейских держав[144]. Впрочем, некоторые немецкие историки объясняют последствиями этой войны задержку в развитии страны, сохранившуюся вплоть до объединения несколькими веками позже[145].
Английская революция, прославляемая как начало линии развития, которая приведет к конституционализму и равновесию властей, восхваляемому Монтескье, была, таким образом, вписана в насыщенный контекст насилия долгого века религиозных войн, который мы теперь должны описать.
В действительности, речь идет о новом типе насилия, ранее не известного в Европе, насилия, которое проникло во все слои общества, а его целью было буквальное истребление всех тех, кто стали «другими», «иными», кто стал опасностью или угрозой для сохранения целостности социального тела и мира королевств и княжеств. «Религиозная война, – убедительно поясняет Пьер Мигель, – это не гражданская война, которая могла идти между арманьяками и бургиньонцами. Она безжалостна, она восстанавливает одного человека против другого. Её цель – не в господстве над противником, а в его уничтожении, она стремиться к тому, чтобы обратить его – так же, как делают инквизиторы – в прах»[146].