Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тайный ход сделался, казалось, еще более убогим. Вторжение окружающей среды было еще заметнее, чем в тот день, когда два мальчика, дрожавшие в тонких фуфайках и шортах, его исследовали. Лужа стоячей воды с опаловым отливом стала длиннее, по ее краю шла больная летучая мышь, как калека со сломанным зонтиком. Запомнившаяся россыпь цветного песка хранила тридцатилетний отпечаток узорной подошвы Олегова башмака, столь же бессмертный, как след ручной газели египетского ребенка, оставленный тридцать столетий назад на голубых нильских кирпичах, сохнувших на солнце. А в том месте, где проход шел сквозь фундамент музея, каким-то образом спустилась вниз на изгнание и уничтожение безголовая статуя Меркурия, проводника душ в преисподнюю, и треснувший кратер с двумя черными фигурами, играющими в кости под черной пальмой.
Последнее колено туннеля, завершившееся зеленой дверью, содержало нагромождение разрозненных досок, перебираясь через которые беглец не раз споткнулся; он отпер дверь и, открыв ее, был остановлен тяжелой черной портьерой. Пока он нащупывал проход среди ее вертикальных складок, слабый луч его фонарика закатил свой безнадежный глаз и потух. Он выпустил его из рук — фонарик упал в приглушенную пустоту. Король запустил обе руки в глубокие складки пахнущей шоколадом ткани и, несмотря на неверность и опасность момента, собственное его движение как бы физически пробудило воспоминание о смешных, сначала контролируемых, а затем переходящих в неистовые волноподобные сотрясения, колебаниях театрального занавеса, сквозь который тщетно пытается пробиться нервный актер. Это гротескное ощущение, в такой дьявольский миг, разрешило тайну прохода до того еще, как он выпростался наконец из портьеры в тускло освещенную, тускло заваленную lumbarkamer, служившую некогда уборной Ирис Ахт в Королевском театре. Она все еще оставалась той же, какой стала после ее смерти: пыльной дырой, выходившей в какое-то зальце, куда иной раз забредали актеры во время репетиций. Прислоненные к стене куски мифологической декорации наполовину скрывали большую пыльную в бархатной раме фотографию Тургуса — густые усы, пенсне, медали, — каким он был в те времена, когда этот коридор в милю длиной служил ему необычайным путем для свиданий с Ирис.
Облаченный в алое беглец переморгнул и направился в зал. Из него был вход в несколько актерских уборных. Где-то за ним нарастала буря рукоплесканий, чтобы потом постепенно замереть. Другие отдаленные звуки извещали о начале антракта. Мимо короля прошло несколько костюмированных актеров, и в одном из них он узнал Одона. На нем была бархатная куртка с медными пуговицами, бриджи и полосатые чулки, воскресный наряд гутнийских рыбаков, а в кулаке был еще зажат картонный нож, которым он только что прикончил свою возлюбленную. «Боже», — сказал он при виде короля.
Выхватив два плаща из кучи фантастических одежд, Одон подтолкнул короля к лестнице, ведущей на улицу. Одновременно в группе людей, куривших на лестничной площадке, произошло смятение. Старый интриган, который подслуживанием к разным экстремистским чиновникам добился режиссерской должности, внезапно указал трясущимся пальцем на короля, но, страдая сильным заиканием, не мог произнести слов возмущенного опознания, которое заставляло щелкать его искусственные челюсти. Король попытался натянуть на лицо передний клапан своей кепки — и чуть не потерял равновесия в конце узкой лестницы. Снаружи шел дождь. В луже отразился его алый силуэт. Несколько автомобилей стояло в поперечном переулке. Здесь Одон обычно оставлял свою гоночную машину. На одну ужасную секунду ему показалось, что она исчезла, но затем он с чудным облегчением вспомнил, что оставил ее в тот вечер в соседнем проулке (см. интересное примечание к строке[149]).>>>
Строки 131–132: Я был тенью свиристеля, убитого мнимой далью оконного стекла.
Здесь продолжается прелестная мелодия двух начальных строк поэмы. Повторение этой затяжной ноты спасено от монотонности тонкой вариацией в строке 132, где ассонанс между седьмым и девятым словом доставляет слуху томную радость, как эхо какого-то забытого грустного напева, мотив которого значительнее, чем слова. Ныне, когда «обманная даль» в действительности сыграла свою страшную роль и поэма — это единственная уцелевшая от нее «тень», мы поневоле вычитываем из этих слов нечто большее, чем зеркальное отражение и мерцание миража. Мы чувствуем, как рок в образе Градуса поглощает милю за милей «мнимой дали» между собой и бедным Шейдом. В его неуклонном слепом полете он тоже встретит отражение, которое сокрушит его.
Хотя Градус пользовался всеми средствами передвижения — наемными автомобилями, пригородными поездами, эскалаторами, самолетами, — все же мысленный глаз видит его, и мышцы мысли ощущают его вечно мчащимся через небо, с черным чемоданом в одной руке и кое-как сложенным зонтиком в другой, в непрерывном скольжении высоко над морем и сушей. Сила, движущая им, — это магическое действие самой поэмы Шейда, механизм и размах стиха, мощный ямбический мотор. Никогда еще неизбывный ход судьбы не имел столь чувственного оформления. (Для других образов приближения этого абстрактного бродяги см. примечание к строке[17].)>>>
Строка 137: Лемнискаты
«Рациональная бициркулярная кривая четвертой степени» — гласит мой усталый старый словарь. Не могу понять, при чем тут велосипедная езда, и подозреваю, что фраза Шейда не имеет прямого смысла. Как случалось с другими поэтами до него, он как будто здесь поддался чарам обманчивого благозвучия.
Возьмем разительный пример: что может быть звучнее, великолепнее, сильнее вызывать образы хоральной и скульптурной красоты, чем слово соramen? В действительности, однако, оно попросту означает сыромятный ремень, которым земблянский пастух привязывает свою нехитрую провизию и жесткое одеяло на самую кроткую из своих коров, когда он гонит их на vebodar (горные пастбища).>>>
Строка 143: Заводная игрушка
Благодаря необычайной удаче я ее видел! Как-то вечером в мае или июне я зашел к моему другу, чтобы напомнить ему о собрании брошюр, написанных его дедом, оригиналом-священником, хранившихся, как он однажды сказал, в подвале. Я застал его в угрюмом ожидании каких-то людей (кажется, его университетских коллег с женами), приглашенных на официальный обед. Он охотно сопроводил меня в подвал, но, порывшись среди сваленных пыльных книг и журналов, сказал, что попытается найти их как-нибудь в другой раз. Тогда-то я и заметил ее на полке между подсвечником и будильником без стрелок. Он, думая, что я могу решить, что она принадлежала его умершей дочери, поспешил объяснить, что она такая же старая, как он сам. Мальчик был негритенок из крашеной жести с отверстием для ключа в боку и лишенный всякой плотности — состоял просто из двух более или менее соединенных вместе профилей, а его тачка была теперь вся согнута и поломана. Он сказал, стряхивая пыль с рукавов, что хранит ее как своего рода memento mori — однажды в детстве, когда он играл этой игрушкой, с ним случился странный обморок. Нас прервал голос Сибиллы, звавшей сверху, — но ничего, теперь этот ржавый механизм заработает снова, потому что ключ у меня.>>>