Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взмахнул рукой с непривычной смелостью. Глаза его были широко открыты, созерцая невидимое.
Дочь несколько секунд смотрела на него молча. Она пыталась полностью осознать следствия этой удивительной исповеди.
— Так это и есть твоя Весть? — сказала она наконец.
— Ты должна была узнать, — сказал он. — Ты должна служить и помогать мне.
(Помогать ему! Как она сможет помочь ему или себе? Как далеко это зашло? Что ей делать?)
— Ты кому-нибудь еще рассказывал про это, папочка? — спросила она резко. — Ты рассказал кому-нибудь еще?
Он повернул к ней маленькое, глубоко серьезное лицо.
— А! Тут, — сказал он, — мы должны быть сугубо сдержанными и осторожными — очень-очень осторожными. Здесь и сейчас — не время и не место объявлять, что Саргон, Царь Царей, возвратился в цивилизацию, для создания которой сделал так много. Надо быть осторожными, Кристина-Альберта. Дух оппозиции силен. Например, кое-что о своем первом видении (если хочешь, называй его сном) я рассказал мистеру Хоклби. Я описал сходство между ним и Прюмом. Он отнюдь не обрадовался. У него коварная бунтовщическая натура. А кроме того, потом я вспомнил, что случилось (по совету Уиджьи) с Прюмом. И еще я с тех пор понял, что, убедившись сам, ты вовсе не обязательно убедишь других людей. Да, правда, мисс Хоклби и обе мисс Солбе просили меня рассказать поподробнее о моих снах — они тоже называют это снами. Но в их тоне было больше любопытства, чем почтительности, и я был с ними крайне, крайне сдержан.
— Вот это — мой мудрый папочка, — сказала Кристина-Альберта. — Ты должен думать о своем достоинстве.
— Да, конечно, я должен думать о своем достоинстве. И тем не менее… — Его руки вскинулись в новом широком жесте. — Я здесь, и это мой мир. Мой мир! Он был взлелеян мной в его младенчестве. Я научил его закону и подчинению. Вот я — самый древний из монархов. Рамсес и Навуходоносор, Греция и Рим, царства и империи, го, что было вчера, пока я спал. И совершенно очевидно, что я именно спал. И столь же очевидно, что меня не могли вернуть в мир, не поручив мне какую-то миссию. Теперь это огромный и перенаселенный мир, Кристина-Альберта, и он находится в большом хаосе. Даже газеты пишут про это. Люди теперь несчастливы. Они не счастливы, как были под моей властью в Шумере тысячи лет тому назад. В солнечном свете и изобилии Шумера.
— Но что ты можешь сделать, папочка?
— Милая царевна, дитя мое, это я и должен обдумать. Никакой спешки, никакой опрометчивости.
— Конечно, — сказала Кристина-Альберта.
Наступила пауза.
— Есть только один человек, который как будто верит мне. Младшая мисс Солбе… Ты что-то сказала, дорогая?
— Нет. Продолжай.
— Я спросил, не видит ли и она сны, нет ли и у нее смутных воспоминаний о прошлой жизни. Как будто какие-то неясные подтверждения у нее есть. Крайне смутные намеки. Она робко рассказывает о них, когда рядом нет сестры. Но она впала в заблуждение, полагая, будто ее отношения со мной были истинно близкими и особыми. Моей царицей она не была. Тут она ошибается, Пожалуй, естественно, что она так полагает, но я-то помню совершенно ясно, как это было. Она занимала место среди Двадцати старших наложниц, носящих веера из орлиных перьев.
— И ты ей это сказал?
— Пока нет, — ответил мистер Примби. — Тут требуется такт.
Новая пауза. Кристина-Альберта взглянула на свои часики.
— Ох ты! — воскликнула она. — Мы опоздаем ко второму завтраку!
Пока они шли назад в пансион «Петунья», она заметила, что в его осанке и манере держаться произошла какая-то тонкая перемена. Он словно бы стал выше, шире в плечах, его лицо дышало большей безмятежностью, и он держал голову выше. И ни разу не кха-кхакнул. Казалось, он не сомневался, что все и вся расступятся перед ним, а дорожка казалась ковром, которой расстилали перед ним. Будь у нее возможность увидеть себя со стороны, она бы заметила такую же перемену и в себе. Танцевальная легкость исчезла из ее походки. Она шла, словно горбясь под бременем ответственности, налагаемой жизнью, и груз этот в любую минуту мог оказаться непосильным.
Они опоздали, и все общество уже сидело за столиками, приступая к трапезе. Все обернулись и посмотрели на лицо мистера Примби, а затем переглянулись между собой.
— А, так вы вернулись к нам, — сказала миссис Хоклби, глядя в глаза Кристине-Альберте.
— Вернуться так приятно, — сказала Кристина-Альберта.
1
Кристина-Альберта и Пол Лэмбоун были большими друзьями более года. Она ему нравилась, он восхищался ею и в соответствии с избранной им областью литературы изучал ее. Что до нее, он ей нравился, она доверяла ему и старалась при нем выставлять себя в наиболее выгодном свете.
Пол Лэмбоун писал романы, рассказы, книги добрых советов, и был особенно знаменит проникновенной мудростью своих романов и превосходностью советов. Именно проникновенная мудрость вывела его из обычной писательской нищеты и обеспечила ему относительную состоятельность. Не то, чтобы он особенно мудро вел свои дела, но мудрость его обладала свойствами, благодаря которым расходилась нарасхват. Некоторые писатели преуспевают по причине какой-либо особой страсти, другие — по причине своей взыскательной правдивости, третьи — благодаря своей изобретательности, а четвертые — просто потому, что пишут хорошо, а вот Пол Лэмбоун преуспевал из-за своей доброты и мудрости. Читая его рассказы, вы неизменно чувствовали, что он искренне сочувствует несчастиям и проступкам своих персонажей и старается по мере сил помочь им. А когда они спотыкались или грешили, он частенько сообщал вам, как должны были бы они поступить, чтобы выбрать лучший путь. Его книги советов, а особенно «Книга житейской мудрости» и «Как поступить в сто и одном случае» расходились в большом числе экземпляров и постоянно.
Но подобно тому Иакову, королю Англии, которому посвятили Библию, Пол Лэмбоун был куда мудрее в своих мыслях и рекомендациях, чем в поступках. В житейских делах и большую часть времени его действия бывали глупыми, или эгоистичными, или нерешительными, или же глупыми, эгоистичными и нерешительными одновременно. Его мудрость не опускалась ниже глаз: так что лицо, туловище, руки и ноги служили самым злосчастным устремлениям, которые сдерживались не властью над собой, а глубокой ленью. И состоятельным он оставался главным образом потому, что был ленив: он требовал высочайшие возможные гонорары за все, что писал, потому что это было не труднее, чем потребовать наиболее низкие, и всегда оставался шанс, что сделка сорвется и он избавится от необходимости держать корректуру. Деньги у него накапливались, так как он был слишком пассивен, чтобы что-то покупать или обзаводиться стеснительной собственностью, а потому предоставлял банку вкладывать их. Его литературная репутация была высока, потому что литературная репутация в Англии и Америке почти полностью зависит от видимого нежелания выдавать продукцию. Жесткая красота его стиля опиралась на упрямое нежелание написать два слова там, где можно было обойтись одним. И утопая в комфорте и досуге, которыми был обязан своей лени, он посиживал, беседовал, добродушно сыпал перлами мудрости и толстел куда больше, чем следовало. Он пытался есть меньше, предпочитая это зло физическим упражнениям, но в присутствии питья и еды его лень сникала и изменяла ему. Он редко проводил вечер дома и был падок на всяческие новинки, потому что они спасали его от скуки, этой злобной и коварной родительницы столькой необязательной деятельности. У него был дорогой коттеджик под Раем в Кенте, куда он мог отправиться без всяких хлопот на автомобиле, когда Лондон ему приедался, а чуть ему приедался коттеджик, он мог вернуться в Лондон. И он часто гостил у разных людей, потому что отказываться от приглашений было слишком хлопотно.