Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хватит! Уже все места заняты.
– Их же – трое всего, – слабо возразила Анна в недоумении, недовольная зря потерянным временем и напрасной из-за этого тратой больше душевных сил. – Подождать, что ль? Я бы поместилась рядышком, сударыня… Есть где. Посмотрите, пожалуйста…
– Я сказала, кажется, ясно: хватит! – вновь одернула Анну жрица, оскорбленная, должно быть, неуместно сделанным ей замечанием. – Тут без вас мы сами знаем все! Не самовольничать!
И вроде то определенно, верно понимай, а именно: места заняты, распределение окончено, ропщите – не ропщите; просто не досталось Анне уготованное место в печке, только и всего, какой пустяк. Как, скажем, прежде, сколько-то лет назад, ей не каждый раз везло – и не доставался килограмм того же сахара, завозимого в магазины города нерегулярно, с частыми перебоями, хотя она, как положено, и отстаивала за ними подолгу – часами – сумасшедшие длинные змееобразные очереди.
Анна было с досадой удивилась здешним выкрутасам – что они и здесь у людей возводятся в принцип, бытуют также; но она сейчас же обрадовалась, что освободилась так негаданно от чего-то тяжелого, что ее давило, и что снова она выйдет на привольный свет. От сердца тотчас отлегло.
Но вот она опять увидела, как вынырнувшая из-под ее руки и пропущенная почему-то без задержки молодайка вместе со своим выводком, не замедлив шага, вступила в темноватую пропасть печи и смело и решительно легла прямо в пальто и ботинках на мягкую зеленолиствовую подстилку, примяв ее, а рядом с нею, по обе стороны, легли тоже в верхней одежонке девочки, легли, трогательно прижимая к груди драгоценный хлебушек. Лежа, девочки поглощено-весело заговаривали с матерью. Задержавшись вблизи этой печи помимо своей воли, Анна отчетливо видела, что особенно весело щебетала малая – неразумная пташка. Она словно играла в свою детскую игру с теремком, забавлялась: ангельски светилось в призрачном свете ее живое хрупко-нежное личико с золотистыми, точно нарисованными, кудряшками, выбивавшимися из-под старенькой вязаной шапочки с красной кисточкой. Знали ль они, детушки, о том, что ожидало их? Знала ль мать, отдавая их на верную, неоправданную муку? Однако выражение лица лежащей молодайки было значительным, серьезным и спокойным вместе с тем.
Анна вся аж содрогнулась и не сразу отшатнулась прочь.
– Послушайте! Послушайте! – кинулась она назад, левей, к пассивной и какой-то холодно-безразличной ко всему толпе, уже терявшей всякий интерес к происходящему и почти уже утекшей в затемненные углы нелепейшего высокого, как вокзал, барачного строения без двух стен.
Здесь, за ободранным колченогим столом, воткнутым у самого прохода, в грязном, чавкающем под ногами месиве, скрупулезно, по-конторски корпел немолодой пшеничнокудрый человек, обличьем очень схожий с Семеном Голихиным. Воистину: из грязи, да посажен в князи, успела еще подумать Анна. Водрузив как ни в чем не бывало очки на нос и пощелкивая костяшками на облезлых счетах, он подсчитывал, или пересчитывал, конечный цифровой итог чего-то, обозначенного на лежавших стопкой перед ним голубеньких ведомостичках, – или точное число людей, пропущенных туда, за красную черту, или стоимость и прибыль, выявленные этим некоммерческим предприятием, специализирующимся в том, что не поддавалось никакому меркантильному обсчету при любых финансовых соображениях. Не потому, что это было бы противоморально, противоестественно – само собой. Бесценна сама человеческая жизнь. И эта-то мера ценности, или, верней, бесценности, должна, наверное, распространяться также на собратьев наших по Земле – на животных, зверей, птиц и рыб, если мы воистину так человечно любим их, так много говорим о своей всепоглощающей к ним любви; только вся наша любовь пока в бойнях выражается: нет узды у истребителей, сдерживающего начала, бога нет, есть одни хищные наклонности, большой вселюдской идиотизм.
Анна точно прозрела наконец и уяснила для себя весь трагизм совершавшегося на глазах у всех:
– Послушайте, что же это происходит, а?! Нынче, в наш-то образованный век?!
Но, возможно, в ней сейчас проявилось с наибольшей силой как раз то, что однажды предсказывал вполне всерьез, хоть и за стаканом водки, ее брат Николай: что, должно, в них, волжанах, порода такая сидит – скрыта до поры до времени – какая-то энергия действия, способная во всякое мгновение восстать. Она сейчас действительно ощущала ее прилив в себе.
Однако никто не слушал Анну, ее жалостливые вопли. Семен Голихин, или кто это, буркнул что-то раздраженно, дескать, не мешай мне, молодуха; разве ты не видишь, что баланс мой (это нечто поважней) не сходится – все перелопачиваю цифры?! И когда она стала жаловаться:
– И как это люди греха не боятся?! Ведь все сгорят в тех печах!
Первая же подвернувшаяся бабка сказала ей простовато:
– Ну что ж, голубушка, аминь. Не гневайся. Коли нужно всем. Нужно же очиститься от скверны, что вошла в них. С бога спросится.
– Какая ж скверна в них, сударыня?
– Ну, обыкновенная, наверное. Людская.
– А в нас, бабушка, – разве нет ее?!
– Этого не знаю я, голубушка, не знаю ничего.
– Не качай права, гражданочка! – крикнул кто-то Анне по-довоенному. – Что ты привязалась?
– А разве в дитятках она может быть – у таких малюсеньких, глупеньких?! – не могла она остановиться, тискала в руках полкраюшки хлеба. – Вон они какие крохи, посмотрите. Лежат вместе с мамушкой. – Что в других печах происходило, она не видела; и посмотреть – ей было невдомек. – Страх какой, о господи! За что?! С бога спросится?! Ведь совесть же замучает.
– Может быть, и в них, родимая. От матери. Все может быть. Не мучайся.
– Да я-то что?.. Не о себе… Не мученица ведь. А зачем же миру их, детей, мучение? На что?
– Так должно