Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, ты не кручинься, не кручинься, матушка моя. Лихо перетерпится, и все по-старому должно уладиться, хотя гибло, тяжело. – Что весталка ей приговорила – легкими, округлыми словами.
Анне даже не хотелось отвечать на утешение, на ласковость: мочи не было. Она была точно птенец-слеток, выпавший из гнезда и не могший никак взлететь обратно; точно надломилась она от безуспешного взмахивания крыльями и следовавшего затем шлепанья. Однако она как бы для одной себя проговорила вслух:
– Знаю. То давно загадано, но пока не поймано. И всугонь за ним не нагоняешься. Как за солнечным зайчиком.
На это было сказано:
– Яблочное семя знает свое время. Вижу: у вас путь свободный скоро будет – и скорей, чем у других, мой свет – касаточка. Не тужи.
И легконогая старушечка точно бы растаяла во тьме, сама не нуждаясь ни от кого ни в чем, что Анне даже невольно подумалось, была ль та здесь или это пригрезилось только что. Только чудные слова она услышала. Несбыточные сны.
Где тонко, там и рвется.
Почти в изнеможении Анна опять села на втянутые в сарай облепленные снегом санки. В висках все отчаянней, упруже стучало: «тик-так, так-так, тик-так», ум у ней – последний, она чувствовала, ум – в буквальном смысле расступился, как она ни напрягалась для того, чтобы ей решиться побыстрей на что-либо новое. Здравый смысл ей подсказывал, что им бесполезно повторить попытку уйти сразу всем и что было б опрометчиво сейчас разделиться как-нибудь для этого, а других возможностей для совершения побега она уже и не видела. Плохо то, что в решениях порой ей просто нехватало смелой Полиной мудрости и неколеблемой безоговорочности, – она была сомневающейся женщиной, любившей все проверить и примерить, что было тоже мудро в ее особом положении многодетной матери. А драгоценное время шло себе.
Анна словно бы вобралась вся в себя и всматривалась, стараясь всмотреться поглубже. И услышала близко мужские голоса:
– Иной раз ей говоришь: заботишься ты обо всех… Ты – чудная мать… Не беспокойся ты! Вот какая натура!
– Да, говорят: не от нас свет начался. А, по-моему, он начался от них, матерей, от их любви.
А у нее в душе возникло нечто похожее на чувство тонущей: она его однажды испытала, еще будучи девчонкой, когда купалась в реке, на быстрине, где полоскала мать белье, и стала тонуть, захваченная водоворотом. Попав в него, Анна попыталась выплыть, подпрыгнуть и выплыть, но все же вода ее закрутила и над ней уже сомкнулась сводом голубым, тягучим; раза два или три только выскочив над поверхностью, Анна увидала плывущую к ней на помощь мать и лишь подумала о том, как хорошо мама плавает – точно рыба; если мама ее спасет, она тоже научится плавать так. И вслед за этим, уже погружаясь безвозвратно в глубину, подумала: « А мама не успела все-таки…» Однако мать успела к ней вовремя и ее за волосы вытащила на берег…
Сейчас с Анной было почти то же самое. Только рядом не было спасителя. Она сама отвечала за всех. Дети, правда, имели решающий голос. Но он ей говорил, этот голос, что прежде, чем что-либо снова предпринять, нужно все разведать лучше. Только так.
– Мам, а мам! – неуверенно позвал младший сын.
– Слышу… Что, сынок, нехорошо тебе? Болит?
– Все – бока… А я…
– Саша, мальчик мой, еще, еще погрейся у огня. Может, отойдет.
– Грелся уж. Да ты, мам, послушай!
– Ну!
– А я здесь увидел Катьку…Ту… Хотел тебе сказать.
– Это же какую?
– Разве ты не помнишь? Катьку, дочь самой Инессы Григорьевны, которая из-за нее, бывало, мне ставила двойки, – за длинный язык я лупил ее частенько.
– Неужели?! – Вашей прежней учительницы Катю увидел?!
– Ага.
– Она тут одна?
– Конечно. Ведь убиты родители. И она еще с кем-то… Говорит, их пригнали вчера.
– Ой-ой-ой! Бедненькая сиротка! Двенадцати и тех-то лет еще нет ей.
– Мам, а мам…
– Что еще, сынок? – Анну словно что толкнуло в некоем прозрении, обещающем почти спасение: она случайным взглядом уловила всплеск подозрительного повеселения, с каким Семен Голихин и Егор Силантьев, видно, замышляли что-то, так как, скрытничая, и спешно приготовляли к чему-то своих домочадцев. Они, активно-возбужденные, тоже возвратились только что откуда-то и, судя по всему, хотели куда-то насовсем убыть. – Говори скорей, сынок… Мешаешь мне…
– Мы давай, если опять пойдем куда, и ее возьмем с собой.
– Кого?
– Да эту Катьку с бабкой.
– Нас же и самих – полный взвод… Сашенька, помилуй!
– Ну и что ж! И Антон говорит: давай…
– Как хотите, если вы хотите… Было б ладно…
– Я пойду тогда сказать.
– Подожди-ка, нужно за Семеном и Егором приглядеть… Дело важно. Неспроста и девки Шутовы вьются вокруг них. Погляди-ка!
Утопающий за соломинку хватается. Анна понимала: что такое значила она! Была всего-навсего слабой женщиной, да и хвост у ней был внушительный. Потому, как ни неприятен ей был особенно Семен, она, выпрямившись, словно на пружинах, подошла к нему немедля; обратилась как к душеприказчику какому, или батюшке, – тьфу! – язык у ней повернулся. Ради же ребятушек…
– Семен Прокофьевич, скажите честно: вы собрались уходить? Если что, – возьмите тоже нас с собой! Неужели бросите меня-то с ребятишками?
Выла беспросветная метель, плевками брызгала в лицо. И дыхание спирало. Приходилось говорить, напрягаясь. И сопение Семена было тяжким и досадующим, так как все-таки он был испытанным страховщиком, тихоней с типичным для закоренелого до смерти индивидуалиста норовом: завсегда жил с оглядкой и прикидкой, как таился; спрос с него был невелик, коли был он приставлень известная – на всю округу. Для него любой режим годился. Он ответил взвешенно:
– Нет, Макаровна, не можем взять, сама понимаешь, не взыщи… С детьми… У тебя ведь столько их – ого! Не сосчитать…
И недвусмысленно взглянул на ее детвору.
– Но ведь Шутовых берете, кажется? – Анна наступала, ополчаясь на него, выходящего всегда сухим из воды. Вот тебе и недотепа. Не наделает ошибок.
– Упросили они раньше, – осклабился Семен.
– Где одни, там и другие, думаю, Семен Прокофьевич. Мы не стесним.
– Ой, прямо я