Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но к делу — у меня была своя жизнь, и вот настал мой черед расплачиваться с шофером.
Однажды, везя меня с далекой дачи в Москву, он повернул в лес. Вынужденная остановка была вызвана неполадками — якобы барахлил мотор. Шофер долго копался в багажнике и капоте, что-то искал и отвинчивал. Я вылезла из машины немножко размяться.
Солнце скатывалось за лес, и верхушки чахлых осин были окрашены в не существующий на земле тутовый цвет, цвет вечерней истомы. Почерневшие от сумерек птицы попрятали головы в перья, накрывшись сверху крылом. Травинки, не шелохнувшись, стояли столбиком. Тишина окутывала плащом, и я погрузилась в томительное ожидание. Чего я ждала? Блаженства и летящего вслед за ним волшебного избавления, при легком соприкосновении с которым бьются вдребезги звезды?
Шофер развернул меня тихо за плечи, осторожно взял за запястье и направил мою руку к тому месту, где, под натянутой парусиной, пульсировал до пределов раздутый шар, который, казалось, вот-вот лопнет, разбрызгав переполнявшее его желание. Добравшись вместе со мной до раскаленной опухлости, он вдруг напрягся, вытянулся, застыл, а меня даже не тронул — разрешение пришло почти сразу, с такой оглашенной силой, что взмыли заснувшие было птицы, в переполохе хлопая крыльями, померк синий вечерний свет и стало совсем темно. И в этой кромешной тьме я увидела, как он с брезгливой поспешностью вытирал платком мои пальцы, струящиеся липким варевом, как спрятал платок в карман и распахнул дверцу машины, жестом приглашая меня сесть.
Я не могла сомкнуть глаз и всю ночь безутешно проплакала над первым нестерпимым моим счастьем.
Потом это повторялось не раз, вошло в привычку. Но он, как и прежде, даже не думал меня касаться. От одного его жадного, не на меня обращенного взора я мякла и млела, чувство реальности покидало меня, все становилось дозволенным и возможным. Но я была — его инструмент, помощник в мучительных наслаждениях, необходимый тому свидетель и ничего более. Перестань, говорил он, не надо, когда я распластывалась на траве и меня била дрожь, когда я звала его и истошно кричала. «Смотри, открой глаза и смотри», — он стоял надо мной, расставив бычьи, в натянутых жилах ноги. И я смотрела, смотрела во все глаза — до пелены слез, до его первого хриплого крика. И мне было жутко, и я любила его — всем своим жалким, цыплячьим, ненужным ему телом.
Мое тринадцатилетнее, всполошенное девичество не оставляло меня в покое. Если б не то, что моим родителям было на меня наплевать, они бы, конечно, что-то заметили, но они не заметили: отец продолжал вести маневренную войну и все, что плохо лежит, подгребать игрушечными совками, а мать — что же мать? — захлебнулась в любовном бреду, став наложницей страсти; занемогла и изрядно подсохла вследствие неуемных, деловых в основном, запросов любовников.
Распил
Благодаря почетному месту, отвоеванному дедом-отцом в громадной песочнице, наше богатство полезло наружу горлом, и его уже некуда было запихивать. Оно множилось по часам и никому не служило. Дошло до того, что посеревший лицом отец, втайне от коллег-бандюганов, стал помышлять о временном перемирии и сдаче в общак совка, регалий и именного оружия, но масштабы великой войны и вопиющие об отмщении жертвы ему этого не позволяли. Либо пан, либо пропал. Третьего не дано. «Страна становится беспримерной, являет чудеса метафизики, — говорил отец в черную трубку. — Только сговоришься с людьми, только освоишь пространство, а там, смотришь, опять двадцать пять, и снова есть о чем с ребятами побазарить. Сизифов труд — попробуй им объясни… Да знаю я, знаю… У нас все не как у людей. Там — поделили так поделили, и делу, как говорится, темы конец. И посмотри, что у нас — работаешь, мотивируешь, разбираешься, а финала не видно, отодвигается — то в сторону мотанет, то назад вдруг откатит. Так и уйдешь преждевременно, не доделав». — «Вы, сударь мой, — говорит моя мать, закрывая русалочьи глаза и с гримасой страдания притрагиваясь пальчиками ко лбу, — не по уму откровенны». Отец презрительно улыбается. Наливает виски в стакан; у него гуляют, не слушаясь, руки. «Вам бы, мадам, мою откровенность, вам цены бы не было».
Миномет
Моя мать слегка тронулась, начала путать министров с послами, последних — с главами государств и несколько раз сильно лажалась на этом. К тому времени она самой себе до того надоела, что потихонечку, исподволь начала готовиться к смерти, которая не заставила себя долго ждать, но о смерти — потом, а пока — все хорошо и все живы, за исключением мафиозного деда, которого только что с помпой похоронили.
Сначала бедный мой дед — будучи буквально в кусках вследствие минометного взрыва — день пролежал в Доме союзов с венками и траурным караулом, ночь простоял в соборе Святой Троицы, отметился гробом в подшефной школе и, наконец, прямиком с песнями и цыганами был доставлен в любимый им «Яр», в котором и пребывал, пока не был оттуда взят на кладбище. «Попрощайся с дедушкой», — как бы рыдая, сквозь черную лайковую перчатку тихо говорит моя мать. Она вся в строгом и черном, и черная же вуаль печально струится при легких дуновениях ветра. В томительном ужасе я припадаю к позолоченной крышке гроба и отчетливо слышу, как внутри что-то булькает. «А дед-то, смотрите, поплыл!» — весело слышится из толпы. С покрытого темным бархатом постамента, на который взвалили гроб, сочится густая муть. Соплевидные тягучие капли растягиваются до земли, образуя белесую лужицу. Мать закрывает лицо перчаткой. Она умеет делать это красиво. Сцена прощания тут же сворачивается. Деда поспешно уносят вон — в мраморную гробницу с барельефами двух скорбно склоненных фигур: женской — с грушевидной формы округлостями, ну и мужской — с выбитыми из камня выпирающими огромными гениталиями. Я сатанею.
Валяюсь в ногах у моего шофера, целую его начищенные ботинки. «Ну пожалуйста, ну что тебе стоит, ну я же прошу!!!» По-моему, он не на шутку взбешен и уже меня ненавидит. Наши вылазки в лес прекращаются — при мне он больше не хочет. Если я чего-нибудь не придумаю, меня разнесет на куски без всякого миномета. В принципе — решительно наплевать, пусть кто угодно, если не он.
Светский лев
Итак, при случае очередного маминого приема я появляюсь на людях. «О! Вот и Наташа Ростова!» — кричит друг отца, известный актер, над головами толпы аплодируя моему дебюту. Я знала, что кто-то непременно так скажет, опошлив мой выход. Импозантный пожилой джентльмен с седой раскидистой шевелюрой и выразительным, томным, бульдожьим слегка лицом — чего еще надо? Дареному коню в зубы не смотрят. «Здравствуйте, — говорю я, приседая в книксене, — рада вас видеть». — «Дитя мое…» — он переходит на театральный шепот, слышный даже на галерее, где отец рассадил купленных до утра музыкантов, тихо, чтоб не мешать собранию, наигрывающих квартет Брамса. «Ну, все-таки нет, — думаю я, — неужели возьмет да и ляпнет: дитя мое, если бы не мои поседевшие волосы…» Он говорит: «Дитя мое, если бы не мои седины…» — «Да будет вам, что вы кривляетесь, — прерываю без должного пиетета, — лучше послушайте, у меня к вам одно предложение». «Кривляетесь» ему явно не нравится, но что может он сделать, коль скоро с сединами и потрохами зависит от набитого папиного кармана? «Мне нужно избавиться от невинности, или как там по-научному называется? В помощники я выбрала вас». Тихо скулят две скрипки, им вторит охрипший немного альт, и уж совсем осипшая виолончель густо басит в ответ. Мой бедный актер застыл беломраморной статуей с красными от страха глазами. «Только бы не удар…» — в ужасе думаю я. Мы мужественно выстаиваем долгую, приличествующую ситуации паузу. Соображение отказывает моему визави, и он судорожно подыскивает в уме подходящий к оказии, желательно чеховский текст. «Душа моя, — наконец говорит он надтреснутым от волнения голосом, — я… потрясен, помрачен и раздавлен…» Его начинают душить слезы. Протеже отца вынимает из нагрудного кармана визитки душистый тонкий платок и прикладывает к глазам. «Говорю не без горечи, с мучительным сожалением… я вас недостоин… — голос его ломается, но он, скрипя, продолжает, — вы существо юное, нежное, хрупкое, вас ждет жизнь светлая, чистая, ясная… я же старик, потрепанный бурей невзгод и выброшенный на пустынный песчаный берег одинокой моей старости… я старый, печальный пират, обреченный до конца своих дней влачить безрадостное существование заплутавшего усталого путника, который только сейчас, увидев в вас жизнь возродившуюся и новую…» Мне становится скучно. И тут моя безумная мать манит меня фиолетовым ноготком, чтобы похвастать свежеприобретенным любовником — громадным блестящим негром, послом из Зимбабве, с мощными ляжками и неправдоподобно длинными, болтающимися возле коленей руками. У него сверкающие голубизной белки и желтые, пропахшие зноем ладони, в которые он берет мою голову, прижимаясь ко лбу вывороченными наизнанку, расплющенными по лицу, влажными каменными губами. Пораскинув умом, я принимаю единственно правильное решение.